Alernative лого
Start лого
Южнокавказская
интеграция:
Альтернативный
старт
Грант Матевосян

В СТОРОНУ МЕРУЖАНОВ

Гeворг Тер-Габриелян
Гeворг Тер-Габриелян
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Написав доклад про «Начало» для армянского филфака, я продолжил свои изыскания и написал доклад для русского филфака — о переводах Гранта

Переводы эти в основном делала Анаит Баяндур.

Гранта переводить сложно, и облегченные переводы Анаит я высоко ценил: они дают возможность понять из его текста хоть несколько слоев, напластований, слоя три, если не все семь или восемь, до глубины которых, как мне казалось, был в состоянии добраться я.

Сделав анализ переводов, я установил некоторые закономерности, трюки, в хорошем смысле, которые Анаит использовала, и выступил с докладом на заседании СНО русского филфака.

Мне задали прямой вопрос: хороши ли эти переводы или нет?

Я откровенно ответил, что, по-моему, они передают только очень поверхностные слои, но за неимением лучших — они хороши, и к тому же, сказал я, я не уверен вообще, что, во-первых, лучшие переводы возможны — в силу специфики различий между армянским и русским языками, и, во-вторых, что их следует предпринимать — ведь тогда получится, что в погоне за передачей всех оттенков смысла переводчик потеряет стиль оригинала.

Получится, как у Набокова — перевод Евгения Онегина в прозе.

Ответ мой понравился спрашивающей женщине, а сейчас я думаю, что, если бы была возможность тратить всерьез время и творческие усилия, углубленный перевод Гранта, конечно, имел бы большой смысл.

Но тут возникает одна коллизия, пожалуй, главная для данной повести: а остался ли эффект Гранта? А будут ли его еще читать вообще — тем более, в русскоязычном мире? Потому что если да — то переводить, конечно, надо. А если нет?

Анаит Баяндур, также, как и режиссеры, пытающиеся снять фильмы по Гранту, предпринимала все, что могла, в рамках, ей заданных, чтобы передать Гранта.

Притом, что экранизация, конечно, далеко не перевод, хотя экранизация сценария или киноповести может и рассматриваться как попытка перевода.

Но в итоге труда режиссеров и переводчицы, самого процесса экранизации или перевода, накапливались компромиссы, которые приходилось разрешать тем или иным способом, в основном — приняв их и двигаясь дальше.

В кино Грант находил невозможным с этим смириться, переводы Анаит он воспринимал более положительно, по праву понимая, что он — не специалист в русском (притом что всегда прибеднялся насчет своего русского — он у него, хоть и с акцентом — был огого еще какой).

Странным образом, будучи человеком письмен, Грант понимал, что перевод и русский язык — не его специальности, но при этом не соглашался, что уж тем более кино — режиссура, создание фильма — тоже далеко не его специальность, хоть писание сценариев и являлось его специальностью.

Как бы то ни было, благодаря переводам Анаит его работы достигали всесоюзного читателя, более того, иногда публиковались в переводе раньше, чем в оригинале в Армении, а ведь публикация в центральной печати была равна штампу: «цензурой дозволено».

Работа над переводами Анаит помогла мне разобраться в принципах перевода прозы вообще. Я сам начал делать переводы — с турецкого, английского и русского на армянский.

С турецкого переводил Азиза Несина и Орхана Кемаля, с английского — рассказ Брэдбери про сорокалетнего человека, проснувшегося однажды и решившего поехать к себе в город детства, чтобы отомстить другу-обидчику детства, так как обиды эти детские ему покоя не дают.

Приехав, он обнаруживает, что этот друг-силач, которого он обожал и боялся, который его обижал и презирал, остался коротышкой, не вырос с 12-летнего возраста.

Прекрасный рассказ.

Я был поражен им до глубины души.

Переводил также кое-что из Хэмингуэя, но все это были опыты, и напечатать их было негде.

С русского же я переводил, к примеру, эссе Пастернака про книгу, кое-что из Бахтина (единственное, что напечатал — много позднее — в 1990 году, в газете — тогда в газетах можно было печатать все, что угодно — их стало много, и была свобода слова), и рассказ Трифонова «Визит к Марку Шагалу» — светлый поздний его рассказ, от которого я офигел, так он был прекрасен.

С тех пор, пожалуй — с выставки Арманда Хаммера в Москве году эдак в 1988м, когда впервые увидел картины Шагала живьем — и с этого рассказа, где он рояль красил, на рояле рисовал — Шагал стал моим любимым художником навсегда.

Рассказ этот я хотел успеть перевести к юбилею Трифонова и передать в армянский журнал «Арвест» — «Искусство», где, я думал, в связи с тем, что это рассказ про Шагала, есть шанс его напечатать. Но не успел.

От литературных же журналов у меня особых ожиданий не было, и я расскажу, почему.

Расскажу свою эпопею с литературными журналами Армении.

Она интимно связана с моей эпопеей с Грантом.

Я писал рассказы.

Один из первых был опубликован, с подачи академика Рубена Зарьяна, аж в самОй армянской «Литературной газете» — той самой, в которой когда-то начинал работать Грант корректором.

Но опубликован он был, когда мне было 16 лет, еще до окончания школы, и, конечно, мне этого было далеко недостаточно.

Как-то, собрав свои рассказы, я пошел в редакцию молодежного журнала «Гарун» («Весна»).

Также, как и журнал «Юность», он был создан в связи с оттепелью.

Одним из ключевых фигур там долгое время был создатель журнала Вардгес Петросян — одноклассник Демирчяна, оппонент Гранта.

Именно на страницах этого журнала развернулась в свое время дискуссия, суть которой сводилась к следующему: Вардгес утверждал, что надо смотреть вперед и писать про будущее и про город.

И обвинял Гранта в ретроградности, в, скажем так, системно-исторической отсталости.

Раз крестьяне — отсталый класс, то и крестьянская литература — отсталое явление, мертвое, которому суждено исчезнуть, не оставив следа, вместе с классом.

Когда я пришел в этот журнал, Вардгес уже не был его главным редактором: он стал Председателем Союза Писателей, высшая иерархическая административная должность.

Редактором в журнале была какая-то невидная женщина, Анжик (Анжела), но меня к ней и не пускали: она была номенклатурным работником, и ее никогда не было на месте: она была слишком ВИП.

Она ездила по заграницам.

Я же пошел и ткнулся в отдел прозы, где царствовал Меружан Тер-Гуланян. Я тогда думал, что он — ленинаканского происхожения.

Ленинанканцы — гюмрийцы, или александропольцы — «широкороты», т.е. они говорят пафосно.

У них специфический акцент — похожий на акцент западных армян, тех, что покинули в свое время Османскую империю.

Это объясняется тем, что Ленинакан стоит прямо на границе с Турцией и когда-то, в 19-м веке и начале 20-го, это был единый культурный ареал с армянскими землями, которые Ленин и Сталин по Брестскому миру широким жестом отдали обратно Турции: с Карсским вилайетом и далее, с Эрзрумом и т.д.

Очень обидно, что Карс — место рождения (или детства — мифы противоречат друг другу) великого гения Чаренца — став частью российской империи после войны 1878 года, вдруг в 1918м ни с того, ни с сего, просто как подарок, был возвращен туркам.

Хорошо, что Батум не возвратили.

Представляете? Если бы это произошло, не было бы у Грузии всей «любовной» истории с Асланом Абашизде, Саакашвили бы не смог доказать, какой он гениальный возвратитель земель, ну и армянам, пока конфликт с Абхазией не разрешен, некуда было бы ездить на поезде или машине летом на море, чтоб недорого и классно.

А вот Карс отдали, древний армянский город, о котором-то Чаренц и написал свой великий противоречивый роман «Страна Наири», одно из величайших произведений армянской прозы.

Роман этот про то, как дашнакское правительство во время первой мировой войны отдает Карс туркам.

Но не это было окончательной сдачей Карса, а именно Брестский мир, потому что Ленину и Сталину ничего бы не стоило не отдавать Карс, но они этого не сделали.

Они любили Ататюрка: они дарили ему золото вагонами, оружие, солдатские шинели и буденновки.

Войска Ататюрка шли в атаку с красными звездами во лбу — лидеры двух революционных стран, России и Турции, не имели почти никаких других дипломатических взаимоотношений, кроме как друг с другом. Вековая вражда между Турцией и Россией вдруг временно обернулась классовой дружбой.

Как сегодня Карабах и Абхазию — новую Россию и новую Турцию никто не хотел признавать.

Потом их дружба плавно перешла в холодную войну. По понятным геополитическим причинам.

Роман Чаренца считается противоречивым. Чаренц его писал году эдак в 1922м, будучи сам большевиком, и предлагал вульгарно-большевистскую трактовку сути поражения партии Дашнакцутюн и сдачи Карса.

С точки зрения святынь армянского национального сознания роман получается полнейшим хулиганством.

А вот с точки зрения литературы это, конечно, очень сильная вещь, тем более, что хороших романов, как я говорил, в армянской литературе кот наплакал.

По стилю он похож на Олешу, чем-то даже на «Петербург», чем-то на Пильняка и «Конармию», на именно тот рваный и якобы поверхностный, и в то же время такой простой стиль прозы, который был так в ходу в 20-е годы в русской и не только в русской прозе.

В общем, полное лирическое хулиганство и насмешка над святынями.

К нему осторожно относятся еще и потому, что Чаренц, как я сказал, написал его в 1922 году, т.е. именно тогда, когда армянские чекисты охотились за бывшими или тайными дашнаками и расстреливали их, когда дашнаков запретили и выжили с территории советизирующейся Армении.

А Чаренц подлил масла в огонь: как и Маяковский, он в тот период был истинным большевиком.

Шалун был большой. Не зря этот парень по фамилии Согомонян (Соломонов) взял себе псевдоним «Чаренц», что означает «из злых». И вульгарным был большевиком, и стрелял — в девочку, что ему отказала. За это сидел — но недолго. Хулиган был дикий, беспредельщик, неудержимый, оскорбитель устоев, всего и вся, пил, употреблял наркотики и страдал от того, что нос у него слишком большой и сам выглядит не ахти — маленький, с некрасивым личиком.

Потом остепенился, как бы, понял, что советский строй не туда заехал, и приготовился к смерти, написав талантливейшие стихи, как будто высеченные в камне, мудрейшие, как соломоновы из библии, как и полагается Соломонову Из Злых. Ну и потом убили его, как и полагается.

Когда у меня был переходный возраст и я страдал, что у меня вырос огромный нос, а подбородка совсем нет, глядя в большое зеркало на мамином трюмо, а другим, малым зеркалом пытаясь в углу большого выхватить свой профиль — я утешался тем, что Чаренц, наверное, был и еще менее красив, чем я.

Я был согласен на несчастную жизнь, охаивание при жизни и жертвенную смерть, лишь бы иметь такой же талант.

И сейчас был бы согласен.

В перестройку начали публиковать из Вильяма Сарояна то, что ранее не публиковалось в переводе.

Опубликовали на армянском его дневники, среди которых — ту часть, где он рассказывает о своем приезде в Советскую Армению в 1930-х годах и встрече с Чаренцом.

Он пишет, что волновался, ожидая встречи с Мэтром, и ждал его в своей гостиничной комнате.

Предполагаю, что это была гостиница «Ереван», у кинотеатра «Москва», на главной ереванской культурной улице, одной из старейших в городе — улице Абовян, ранее — Астафьян, той самой, про которую написал Бакунц в свое время один из своих шедевров, как бы, наш армянский Невский проспект.

Гостиница «Ереван» стояла долгие годы после распада Союза, все ветшая и ветшая, в ней ютились за гроши партии и редакции, кстати, среди других — редакция «4-й власти», газеты дочери Гранта — Шогер, а затем их всех оттуда выгрузили, гостиницу купили итальянцы, отремонтировали, и теперь она пятизвездочная, со стеклянной крышей, покрывающей внутренний дворик на высоте верхних этажей, как, скажем, здание Верховного Комиссара ООН по Беженцам в Женеве или Министерства Развития в Лондоне, или чуть-чуть как тбилисский «Шератон Метехи Палас», но несравнимо лучше.

Недавно, проходя мимо входа в гостиницу «Ереван», я встретил Армена Джигарханяна в сопровождении двух парней.

Мэтр шел в гостиницу, крепким шагом, несмотря на возраст, ступая по брусчатке улицы Абовян, улыбаясь и здороваясь направо и налево, как Буба Касторский на пляже в фильме Эдмона Кеосаяна «Новые приключения неуловимых».

Он так хищно улыбался, что напоминал себя же самого из «Здравствуйте, я ваша тетя», по-вольчи клацающего зубами.

Я был рад, что старик так крепок, и все еще ездит в Ереван.

Уникально, как этот великолепный актер постепенно приобрел качества аксакала.

В последний раз я его видел в разнообразных ролях аксакалов на передачах телевидения — его приглашают, чтобы спросить, как аксакала, а как правильно поступать?

И он объясняет в меру сил и возможностей.

Никогда бы не подумал, что Джигарханян станет аксакалом.

… Итак, Сароян стоял и смотрел в окно, на улицу Абовян, и тут за спиной его кашлянули.

Он обернулся и увидел, как он написал, самого некрасивого человека в своей жизни.

Такого безобразного, что хотелось зажмуриться и убежать.

Такого, около которого находиться было почти невозможно.

Ну конечно, американец Сароян, красивый, и в старости нравящийся женщинам, с напомаженными, небось, усиками толстой елочкой (тогда, в молодости, они еще не были у него такими висячими, как затем), привык к культу здоровья, слежения за собой, Голливуду, а тут — наркоман, с детства переживший пять войн, которого девушки не любят, несмотря на то, что он — гениальный поэт… Ну да ладно.

Затем, пишет Вильям наш, понимаете ли, Сароян, мы начали с ним общаться, и через десять минут мне показалось, что никогда я не встречал лица прекраснее, чем у него.

В 70-е Сароян часто приезжал в Советскую Армению.

Его облик — с пышными такими висячими усами и гривой-шевелюрой — был известен каждому армянину.

Его приезды были одним из самых важных событий в жизни республики.

И если про свою прошлую жизнь и приезды он сам писал в дневниках, по поводу новых его приездов тут же распространялись истории.

Вот что рассказывали, к примеру, о его беседе с Демирчяном.

Демирчян пытается рассказать ему о своих новостройках, о том, как увеличивается Ереван, сколько в нем уже автомобилей.

А улицы Еревана к тому времени были окончательно запружены бесконечными кавалькадами машин.

Пробки в центре не исчезали вообще — как сейчас в Москве.

Над городом стояло марево выхлопного газа. Оно никогда не исчезало. Оно исчезло лишь с распадом Союза — благодаря блокаде. Спасибо Азербайджану?

Демирчян хвалится всем этим, хвалится и далее сообщает, что даже он, когда на своей цекашной машине должен доехать от дома до работы, вынужден бывает иногда ожидать в пробках.

Не знаю, насколько это правда.

Предполагаю, что наоборот: ради его проезда останавливали движение, и пробки от этого только возникали.

А жил Демирчян в двух шагах от своей работы: у Каскада (где внизу лилась вода в свое время, затем поставили памятник Таманяну, а затем дядя Джим собирался вырубить весь склон и сделать вернисаж вплоть до своего «Золотого пера» — и теперь это уже наконец сделано).

А работал Демирчян, естественно, в здании ЦК КПСС.

Это здание, посерединке проспекта Баграмяна (тогда — Барекамутян), в ухоженном красивом парке за решеткой, было, пожалуй, единственным дворцом, который я когда-либо встречал в Армении.

Ведь древних исторических дворцов там не было.

Или не сохранилось.

Меня поражало, что древние армянские цари, по всем легендам получалось, жили в монастырях, нежели во дворцах.

Скажем, царь Ашот, который боролся с арабами в 10-м веке, при котором и состоял Геворг Марзпетуни — мой выдуманный тезка…

Тут надо сказать, что, так как великих армян в прошлом было много, у каждого моего одноклассника был, естественно, исторический тезка.

Были у меня друзья Арташесы, Артавазды, Арамы, Гайки, Ашоты, Левоны и т.д.

А вот Геворгов исторических, как ни странно, кот наплакал.

Был один — военачальник при царе Ашоте, который с 40 головорезами переплыл озеро Севан с острова до суши (тогда еще полуостров был островом – арабы скукожили Армению до размеров этого островка), вылез и оттуда начал гнать арабов аж вплоть до границ той Армении, которая тогда должна была быть.

Геворг Марзпетуни (что означает, типа, Геворг Секретарь Райкома, или Геворг Губернатор Края).

О нем написал роман в 19-м веке писатель под псевдонимом «Мурацан», что означает «копоть (или гарь) сеющий».

Сам Мурацан был тоже из деревушки у озера Севан.

Так вот, как мне сообщили — этого Геворга Марзпетуни на самом деле не было: Мурацан его выдумал.

Я погоревал, но что поделаешь — не было так не было.

Надо сказать, что на этом мои злоключения не закончились.

Ничуть не желая оскорблять грузин, у которых святой Георгий — похоже, главный святой, или москвичей, у которых на гербе этот святой, убивающий копьем чудище, также, как ряд других городов и местечек Европы, где он играет очень существенную роль — должен сообщить, что одна очень образованная католичка мне сообщила, что святого Георгия Победоносца тоже не существовало.

По ее словам, исследования показали, что, в отличие от многих других святых, этот святой — выдумка.

Не было Святого Георгия! Представляете? Единственное историческое лицо с моим именем — и не было!

Так, может, и меня нет?

Может, и я выдуман?

Или зовут меня на самом деле не так?

Но это к слову.

Итак, дворцов в Армении не было.

Единственный дворец — здание ЦК КП Армении, в котором сидел Демирчян, и которое, после расада Союза, мой отец пытался лоббировать, чтобы передали под здание Картинной Галереи — как и полагается Эрмитажам после революций.

Но, конечно, не получилось.

Наоборот: туда сразу же вселилось новое правительство, а затем правительство переехало в свои закутки: президент — в особнячок напротив, который срочно армировали, а министерства — обратно на главную площадь (бывшую Ленина, теперь Независимости — я с нее начал это повествование), а часть министерств оттуда никуда и не выезжала.

В здание же ЦК вселился парламент.

И именно туда влез Наири и именно там убил Демирчяна.

Какая судьба! Работать в этом здании, затем быть вытуренным из него из-за революции, переждать, вернуться, вскарабкаться вновь на самый верх (интересно, в своем ли старом кабинете Демирчян устроился вновь, став председателем парламента? Наверное, да), вновь вернуться в здание своей судьбы — лишь чтобы быть расстрелянным в нем ошизевшим гласом народа, превратившимся в пули.

Ну не народа, конечно: бедный, доведенный до крайности без него народ-то его возлюбил, как, пожалуй, никогда при его первом царствии и не любил — но тех из народа, тех деклассированных, той интеллигенции, до которых вовремя не добрались курки пистолетов, которая, конечно, никогда бы оружия против него не подняла сама, но имела наглость помнить прошлое, имела наглость понимать, что, как бы мы свою совесть ни гнули туда-сюда, есть высший суд.

И если сам за этим высшим судом не уследишь, то он превращается в самый низший, самый низменный, самый презренный суд из всех судов — но самый действенный: суд террориста. Разящий, как ятаган.

… Но тогда еще, в 70-е, когда Сароян ездил к нам, Демирчян был молод, задорен, и говорил своим кривым ртом на смеси партийного и цехавичного языков, с тем непередаваемым вульгарно-приблатненным акцентом, который от него посчитали своим долгом перенять все партийные и комсомольские работники той эпохи: «Ви там эта, таво, дурастью какой-нибуд занымаэтэс? Да? Нэт? Ну сматрытэ, сматрытэ…», акцентом, имеющим историческое происхождение и раздававшимся, в одном из вариантов, еще из Уст Великого Пахана.

Акцентом, убедительно переданным Грантом в «Хозяине», где Сильный Коротышка — представитель ереванских цехавичных властей, приехавший и на месте старых угодий Хозяина строящий дачу — говорит именно этим акцентом, а сам Хозяин — тоже, да только облагороженным его вариантом, как если бы старый большевик, какой-нибудь интеллигент, скажем, бывший эсэр, со Сталиным в единую сущность слились.

От этого акцента рот кривел и передвигался куда-то на левую щеку. Я поразился, обнаружив, что тогдашняя наша комсомольская вожачка, шеф университетского комсомола, говорила именно с этим акцентом, с этой интонацией, и рот ее торчал из левой щеки.

Менее женственной женщины я в своей тогдашней короткой жизни не встречал.

Это была такая высоченная дылда с оглоблями вместо рук и ног.

Затем прошли годы. Она при деле при всех властях.

Давно уже она то министр, то депутат.

Теперь она пополнела, стала женственной, даже какой-то царственной, ухоженной, и говорит певучим и женственным голосочком.

И рот ее давно уже вернулся на свое место.

Только иногда она позволяет, чтобы старые, демирчяновско-комсомольские интонации проскользнули в ее голосе — и рот тут же дергается: хочет съехать в привычный свой угол.

Но она сдерживает его усилием воли.

Потому что при новых порядках, при новых властях, когда для женщин во власть разнарядки уже не приходят, неизвестно и непонятно: то ли ее держат там за женственность, то ли за партийность.

Надо балансировать.

Женственность и партийную преданность. Способности функционера и женскую ласковость.

Ведь современная политика — это баланс.

Тогда, при Демирчяне — было просто: рот скривил — и уже свой.

Мой однокурсник, поступивший в университет после службы в Афганистане, там, в Афганистане, вступил в партию.

Приехав сюда и став студентом, он быстренько скривил себе рот, приобрел демирчяновскую интонацию, и пожалуйста — через два года стал вторым секретарем партийной организации факультета.

Эта система работала безотказно.

И вот с этим самым акцентом, с этой самой вульгаризующей все и вся, к чему бы ни обратилась, интонацией, чуть-чуть только ее стесняясь, ибо понимает же, что не тот случай, да ведь отвык говорить иначе, чуть-чуть все же пытаясь ее приглушить, Демирчян рассказывает Сарояну об успехах армянской советской урбанистической цивилизации: город, мол перевалил за миллион жителей, за годи пытылэткы пастроэн патсот мыллыон квадратны мэтр новава саветскава жылыя, каличеств лычных афтамашьин пэрэвалыл за двадцат тисэч, я сам дажэ в пропки пападаю, прэдставльяитэ?

- Где вы живете? – спросил Сароян.

- Да тут паблизасти.

- А вы лучше на велосипеде езжайте на работу, - сказал Сароян.

- Как? – офигел Демирчян.

- А так. Сами пересядьте в седло, подайте пример, помните, как датский король желтую звезду на грудь нацепил, чтобы евреев спасти? Так и вы… Подайте пример, и массы за вами потянутся… И воздух чище станет в Ереване, и пробок не будет… Вот историческое деяние, скажут!

Сароян говорил, что знает только 150 слов на армянском, но он владел ими изощренно, так, что полностью хватало, чтобы выразить все, что необходимо.

Он прибеднялся, конечно.

Он хорошо знал армянский.

Он понимал все, с ходу врубался в сущность ситуаций и вообще, чувствовал себя, как рыба в воде, как будто всю жизнь жил в хитрожопой советской Армении.

Другую историю рассказывал прозаик Манук Мнацаканян, о том, как Сароян по приезде тут же затребовал к себе Гранта.

Вардгес Петросян, как Председатель Союза, принимавший Вильяма, не хотел, конечно, чтобы его главный соперник затмил его, и всячески оттягивал приход Гранта.

Сароян неоднократно осведомлялся, где же Грант, и ему все говорили, что «Грант сейчас будет», «он сейчас не может, занят», «скоро он придет» и т.д.

Наконец, Сароян отвлекся от беседы, сел посреди комнаты и объявил: «Не буду говорить и не сдвинусь с места, пока ко мне не доставят Гранта».

Нечего делать. Гранта доставили.

Они вместе — Сароян, Грант, Вардгес и Манук садятся в газель, чтобы ехать куда-то за город на обед.

Вардгес продолжает бесконечно что-то нашептывать на левое ухо Сарояну.

Сароян же, не слушая его, оборачивается к Гранту и пытается беседовать с ним.

Вардгес не дает, вновь поворачивает Сарояна к себе, говорит «Варпет, варпет, ну как же? Что вы скажете о том, что я вам говорил?».

- Мое это ухо (левое) совершенно ничего не слышит, - преспокойно отвечает величественный старец и вновь поворачивается к Гранту.

Вардгес не из Ленинакана. Из Аштарака. Аштарак — одна из древних столиц Армении (которых было десятки). Аштарак по-армянски означает Тауэр, Башня, Крепость, Тура. В советское время там были четыре древних церкви и древний мост, но никакой древней крепости или башни там нет. Она исчезла. Там на видном месте на скале стояла только одна крепость — дом Вардгеса.

Церкви называются: Кармравор (Красненькая), Спитакавор (Беленькая), Тзиранавор (Абрикосовенькая) и Маринэ.

Сейчас там больше церквей: олигархи по всей Армении строят церкви, как с цепи сорвавшиеся. Грехи замолить надеются — да только усугубляют: лучше бы на те же деньги народ накормили, или журнал литературный создали.

Из Ленинакана же был великий армянский поэт Исаакян (который с папой моим на лодке катался в 1937-м), и другой очень талантливый поэт — Ованес Шираз.

По сути их талантов сразу видно, в чем соль Ленинакана: риторика, громогласность, такая богатая армянская красота, как армянские фрукты, спелая, не очень тонкая.

Ленинакан — второй город Советской Армении, тот самый, где потом землетрясение случилось в 1988м.

Он также известен своеобразным ленинаканским юмором.

Один из известнейших ленинаканских анекдотов — про шпиона Оника: как одного шпиона посылают в Ленинакан, найти шпиона Оника и передать ему сведения.

Говорят: «Спросишь, где живет сапожник Ваник, прямо напротив сапожника Ваника живет шпион Оник.»

Приезжает парень в Ленинакан, спрашивает: «Извините, где живет сапожник Ваник?».

Ему отвечают: «Дом шпиона Оника знаешь? Прямо напротив».

Другой анекдот, менее известный и из более поздних времен: на центральной площади Ленинакана стоят парни и лузгают семечки.

Типичный ленинаканский полдень, жарко, в городе нечего делать: ни работы, ничего интересного. Дело происходит уже после землетрясения, в наши времена.

Вдруг на площадь выкатывает шикарная «Альфа-ромео» с откидным верхом, делает диких два круга и с визгом останавливается.

Из водительского места вылезает великолепная красотка в мини юбке, на шпильках, на глазах — солнечные очки, в руках — умопомрачительная сумочка от Гуччи, закрывает дверцу, становится около машины, скрещивает ножки в туфлях от Шанели на высоких золотистых шпильках и сквозь черные очки начинает со скучающим видом оглядывать площадь.

Чуть поодаль парни смотрят на нее, замерев.

Наконец, один из них подает голос:
- Эй, сестра! Если ты блядей ищешь, так это мы и есть…

Ленинаканских анекдотов много, но их соль, также, как и большинства других армянских анекдотов, в местном колоритном акценте, поэтому не звучит так уж смешно на других языках…

Хоть армянское радио и более известно в мире, но, видимо, и Ленинакан не был так уж неизвестен, ибо мой папа собственными ушами слышал следующую частушку в Париже, в ресторане «Максим», в 1970-м году, в исполнении оркестра Яши:

«В Ленинакане улица, Не пройдет и курица, Если курица пройдет, Ленинаканец с ума сойдет.

Эх, раз, еще раз…»

Кировакан — третий по величине город советской Армении, ныне — Ванадзор, всегда был как бы в несколько конкурентных отношениях с Ленинаканом (ныне — Гюмри).

Анекдоты лорийского региона, где столицей — Кировакан, были иного рода, чем анекдоты ленинаканские: они были про полутона и про тонкое остроумие. Так, один кироваканец другому говорит: - Ну и осел же ты! Если бы был конкурс ослов, ты бы второе место занял. – А почему второе? – спрашивает тот, офигев. – А потому что уж слишком ты осел!

Это анекдот бродячий, бородатый, во многих культурах есть издавна, но по характеру типично лорийский.

Именно в лесных деревушках вокруг Кировакана и родились гениальный армянский поэт Ованес Туманян, а затем, через несколько десятилетий после него, прозаик Грант Матевосян.

Чуть позже там родился также и Вано Сирадегян, который из сорокалетнего начинающего прозаика переметнулся в политики, стал правой рукой Тер-Петросяна, ключевым членом комитета Карабах, министром внутренних дел, мэром Еревана, а после ухода Левона из власти, видимо, насчет Вано договоренностей достигнуто не было, в связи с чем он ударился в бега, и с тех пор бегает.

Некоторые говорят, что он за рубежом, другие — что он скрывается в кироваканских лесах.

Несколько раз я, проезжая на машине из Еревана в Тбилиси или наоборот, видел подозрительные дымки, высоко в небо поднимающиеся из густых кироваканских лесов на склонах гор, от костров, которые, видимо, были разложены в самых непроходимых чащах.

«Кто это там костры жжот?», спрашивал я у своих местных друзей, и они как один отвечали: «Наверное, Вано».

Аффтрр жжот!!!

Так что он там скрывается — то ли там, то ли во Франции, непонятно, от чего, но — скрывается.

Иногда, говорят, он пишет статьи или публикует интервью, многие слышали об этом, но ни один из тех, кого я знаю, своими глазами не видел и, сколько я ни просил показать хоть одну публикацию, мне не удавалось увидеть таковую воочию.

С тех пор, как Туманян и Исаакян были главными поэтами Армении (до того, как Чаренц вылез на сцену и объявил о своей гениальности), с начала века, Кировакан и Ленинакан друг с другом соперничают в этой области.

Ленинакан выигрывает в поэтах, а Кировакан — в прозаиках.

Ленинакан также выигрывает в художниках: гений Минас Аветисян был из Джаджура, из-под Ленинакана. Его Дом-музей, открытый в начале восьмидесятых годов, не пострадал от землетрясения, разве что обеднел. А вот его фрески, которые он делал в некоторых общественных зданиях Ленинакана — пострадали.

Минас совсем не было похож своим творчеством на ленинаканских поэтов: он не громогласен и не риторичен в своих полотнах. Он похож на Туманяна и Гранта.

Оба города расположены в северной части Армении, Ленинакан — на Норд-Вест от Еревана, Кировакан — на Норд-Ост.

Шоссе, горизонтально связывающее их во времена советские, года три назад, когда я по нему проезжал, было пустынно и совершенно разрушено.

Города опустели — из-за трясения земли и распада Союза, и когда-то шумное шоссе стало пустынным и все в выбоинах.

Недавно я спрашивал, в каком оно состоянии, меня уверили, что его починили, но я не уверен, пока своими глазами не увижу: говорящий мог соврать из патриотизма.

Многие дороги в Армении починили за последние годы: шоссе, ведущее в Спитак, и даже грузинскую часть шоссе из Армении в Тбилиси — отрезок от границы до Марнеули — самый ужасный отрезок пути в Закавказье.

Сделали туннель в сторону Дилижана, не говоря уж о южном шоссе, ведущем в Карабах.

И даже армянское и грузинское правительства недавно пообещали починить дорогу из Армении в Джавахетию — регион Грузии, населенный армянами. В данный момент там дороги вообще нет — то, что было, исчезло. Между Арменией и Грузией в этом участке границы — огромный пустырь вместо нейтральной зоны. Наверное, в километр шириной. Я иногда подумываю пойти и там построить свою собственную, отдельную страну, длинную и тонкую, извилисто-змеющуюся, как Израиль. А моими палестинцами будут духоборы, некоторые из которых все еще проживают там поблизости, в городе Ниноцминда (ранее — Богдановка).

Они держат коз на плоских крышах домов.

Но все построенные шоссе, даже самые шикарные, большую часть года пустынны.

Редкая персидская иль туркская фура пересечет Армению с юга на север или, опорожнившись где-нибудь в Грузии, с севера на юг.

Движения по Армении нет.

В феврале, когда зимой мы поехали за город с женой и родственниками, к церкви Бжни, всего лишь в сорока минутах от Еревана — деревенские жители встречали нас как важную делегацию: если летом и бывают немногочисленные туристы или дачники, то зимой это вообще было нечто из ряда вон выходящее в жизни деревни.

Если ленинаканский диалект, как я уже пытался объяснить, громогласен, похож на западно-армянский и риторичен, то кироваканский — певуч и невообразимо артикулирован.

На ленинаканском хорошо тосты говорить: он торжественен.

По-ленинакански не скажешь: «То что ты эту штуку туда засунул — ты это сделал потому что твой папа так велел или своим умом дошел?».

По-ленинакански, зато, скажешь: «Сколь бы ни было великих творений господа под небом нашим, этот дом — особое творение».

Так что кироваканский (лорийский) диалект, и правда, годится и для поэзии, и для прозы, для ехидной, глубокой, соскребающей всю подноготную с души человека прозы, многоуровневой.

Его-то и ввел, после Туманяна, в армянскую прозу Грант, основываясь, конечно, на творчестве великого Туманяна, но Туманян — «прост», как хрустальный родник, как Пушкин, как Моцарт, а Грант — ехиден и глубок, как змеиная нора в кироваканских горах.

Есть одна особенность кироваканского диалекта: на нем говорят, делая ударение не на последний слог, как обычно в армянском, а на предпоследний.

Ну, раз уж про кироваканский так подробно объясняю, приведу пример также из ленинаканского в лингвистическом плане.

Когда я говорю, что ленинаканский похож на западноармянский, что я имею в виду?

А именно то, что тут, как и в западно-армянском, путают некоторые согласные.

Вместо «б» говорят «п», а вместо «п» — «б».

Также, «г» и «к», и «т» и «д» меняются местами.

И если слышишь где-либо: «Гдо эдо г нам бришел? Бочему колый гаг согол? Халад возьми и нагинь на сепя» по-армянски, можешь смело предположить, что у говорящего не насморк, а просто он то ли западный армянин, то ли ленинаканец.

Недавно после конференции в Ереване, на фуршет-банкете, девушка подошла ко мне.

Ну, мне только того и надо: зря, что ли, я на конференцию ездил. Конечно же, чтобы девушки ко мне подходили на фуршет-банкетах.

Подошла и говорит: «Мне очень бонравился ваш тоглат».

Я тут же и, опираясь на свой многолетний опыт, говорю: «Вы из Западной Армении? Из диаспоры?».

«Нед, говорит аспирантка, смущаясь и краснея, будто ее уличили в чем-либо. Я бросдо кюмрийга».

Но их уличать не в чем, и акцентом своим они гордятся.

Вот у Меружана был акцент так акцент! Хотя, оказывается, он не ленинаканец, а джавахетинец.

Есть еще хамшенские армяне. Это которые в Абхазии живут. У них диалект вообще другой: они говорят турецкими словами, но по-армянски.

Так, они говорят: «Кяс сясин!», и это означает: «Отрежь свой голос!» (в смысле: прекрати говорить! замолчи!).

На турецком «кесмек» — отрезать, «сес» — голос. Если турецкий не знаешь — их не поймешь.

Ну, можно сказать, что хамшенские армяне — это тбилисские армяне наоборот.

Всем известны великие фразы тбилисского армянского языка, еще великим драматургом Сундукяном записанные в середине 19-го века, типа: «Зонтики ручкен сланови костиц а», что, как вы понимаете, означает: «Ручка зонтика — из слоновой кости».


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Знание турецкого мне помогало в жизни лингвистически.

Ведь много турецких или тюркских слов и понятий в армянском и в других языках.

Так, Вано, скитающийся в лесах кироваканских, может быть назван «гачаг». По-армянски это — беглец, удалец, скрывающийся в лесах, десперадо с большой дороги, борющийся против кого-либо.

Так назывались во времена оные беглецы из деревень, скрывающиеся в лесах.

Грант разика два упоминает таковых в своих произведениях.

Это слово то же, что и «казак» и «казах», и происходит от тюркского «качмак», что означает бежать, убегать.

Ведь казаки тоже были беглыми, ну а казахи, небось, на лошадях сильно скакали, поэтому и удостоились этого именования.

Итак, Вано, как истинный герой грантовской прозы, скрывается то ли в лесах, то ли на Шамз Элизе, а может, на Плясь Пигалице.

Дымок от его костра поднимается высоко в горный воздух, а я хотел сказать о том, что лорийский акцент состоит в том, что ударение в слове переходит с последнего на предпоследний слог.

И это создает невообразимую музыку языка.

Представьте себе какой-нибудь мягкий, музыкальный, к примеру, чешский акцент, где вместо игрушки — «храшка», а вместо фруктов — «овочи», и где в метро говорят «укОнчите вИступ а нАступ…», и все понятно, и в то же время мило, а ударение всегда — на втором слоге с конца.

Приблизительно также и лорийский акцент преображает армянскую речь (преобрАжает Армянский Язик), делая ее мягкой, милой, народной и очень поэтичной.

Притом лишает ее того налета грубости, неотесанности и фальшивой приблатненности, который присущ некоторым ее разговорным разновидностям, скажем, ереванскому разговорному, укоренившемуся в эпоху Демирчяна, непонятно, то ли с его легкого рта, то ли, наоборот, он — городской мальчик, сам был инфицирован этим приблатненным говорком в раннем отрочестве и с тех пор так и не избавился от него до самой смерти.

Говорят, даже его последние слова были произнесены с этим акцентом, более того, их смысл был не менее присущ именно ему:

- Эс ов эн, ара?- сказал он (типа: А йенды гдо, ять?) и был срезан автоматной очередью.

То ли виновник, то ли жертва.

Освоившись, что народ его любит, и притом неизмеримо более, чем во времена первоцарствия, вернувшись к власти, он окреп, вернул рот на место щеки, и говорил, как резал, даже и с еще более жестким блатно-хозяйским акцентом, чем во времена первоцарствия.

Ведь его любили за то, что он народу, по мнению народа, сытый застой обеспечил, но и даже больше чем за это его любили за его выговорок.

Так и умер, воскликнув: А это что за чертовы дети? — и тут был срезан автоматной очередью.

Грант с осторожностью, дозированно вводил лорийский акцент в свои произведения.

Вначале — в «Мы и наших горах» — лорийский акцент почти отсутствовал: повесть написана на литературном языке, и герои говорят на нем же.

Но наличен уже оттенок «демирчяновского» акцента — в говоре милиционера, а также его шефа в районном городке.

И есть еще акцент Царукяна — квинтэссенциального мещанина постшестидесятнической эпохи. Оба эти акцента имеют одно общее: творческое обыгрывание армянского бюрокраспика. Воляпик армянского бюрокраспюка первым в литературу тоже ввел Грант.

И, пока еще, последним.

В фильме актеры вернули лорийский акцент, ударение на предпоследний слог, и все стало на свои места.

Грант так пишет, что все его произведения, почти все его тексты можно читать и так, и этак: и с лорийским ударением, и без оного — с ударением литературного языка, на последнем слоге. С лорийским — вкуснее, часто богаче, с литературным — просто удивительно, как легко то, что казалось диалектным, переходит в литературный язык.

Дело в том, что писать на армянском прозу нефальшиво — уже заранее сложно. Почему?

Да потому, что, как я уже говорил, проза — квинтэссенция городской культуры, урбанистической цивилизации.

Она требует существования кодифицированного и не просто литературного языка, а языка, приспособленного к выражению преходящих реалий, которыми изобилует проза, которая ведь более исторична, чем другие жанры, поэзия или, там, литургия.

Т.е. чтобы проза развивалась, надо, чтобы в данной культуре сложилась городская цивилизация, и к тому же, чтобы нация объединилась в рамках единого — от одного края нации до другого — литературного языка, а также надо, чтобы этот язык, его разговорный вариант, не так бы уж и сильно отличался от письменного, и чтобы посредством его письменного варианта можно было бы выражать повседневное.

Армяне, не имея своей государственности, развивали свою городскую культуру в рамках городов, которые должны были в свое время перейти в руки тех наций, чья государственность восторжествовала и в ареале которых эти интернациональные города оказались: в Константинополе, Баку, Тбилиси, Дербенте, Шуше, Новом Нахичеване (Ростов-на-Дону), а также, конечно, Москве и Петербурге.

Сам Ереван был городишкой неразвитым и полудохлым.

Пушкин писал, по-моему, в «Путешествии в Арзрум» про Эривань: Маленький, пыльный городишко.

Когда после февральской революции и убийства царя закавказские страны были вынуждены объявить независимость, армянское правительство даже не хотело переезжать из Тифлиса в Ереван. Ведь они все, интеллигенты недорезанные, были или тбилисские, или давно уже и уютненько жили там.

Прошло несколько месяцев, пока они переехали в Ереван, и за это время практически профукали государственность.

Кроме романа Хачатура Абовяна — «Раны Армении», самого первого романа нового времени, написанного на разговорном армянском, на канакерском диалекте (Канакер — пригород Еревана), много прозы в самом Ереване в 19м веке практически не создавалось.

Роман этот — с проблесками гениальности — известен тем, что в нем есть ключевая фраза — один из главных лозунгов, висящих по всей Советской Армении во весь период советской истории (висящий также, на красном полотнище, в нашей школе): «Да благословен будет тот день, когда благословенный сапог русского вошел в светлый армянский мир». Ну, тут я приукрасил немного, в оригинале — не сапог, а нога.

Роман про события 1828 года, когда русские императорские войска в войне с Персией покорили крепость персидского правителя в Эривани и создали Эриванское и Нахичеванское Ханства.

Ермолов, Паскевич и т.д.

Крепость эта стояла на месте винного завода — который стоит напротив коньячного завода. Оба эти здания хорошо известны приезжим: между ними проезжает он, после приземления в аэропорту, когда едет на машине из аэропорта в центр Еревана. Сразу за ними начинается центр, проспект Маштоца (бывший Сталина, потом Ленина). Коньячный завод — из туфа, оранжевый, желтый, красный. Винный завод — черный, темно-серый, из базальта, наверное, или гранита.

Теперь все перепутано: с тех пор, как коньячный продали французам, винный тоже стал выпускать коньяк, и еще куча других коньячных заводов возникла.

На винном написано «Ной» — это не тот, который ковчег создавал, а лейбл питьевой воды.

Итак, крепость персидского сардара была покорена. В ней русский гарнизон поставил пьесу «Горе от ума». Фактически это была премьера. Грибоедов же затем поехал в Персию послом, добился того, чтобы армяне приехали на территорию Российской империи — армяне туда репатриировались, как на родину, так как Россия была христианской — привез армян и на территорию современной Армении, и на территорию Джавахетии — за что грузины его обвиняют в том, что он организовал будущие этнические трения, на исконно грузинские земли привезя армян, а армяне считают, что они издревле там жили — и даже, кажется, в Карабах тоже азербайджанцы считают, что это он, Грибоедов, навез армян — и затем его (наверное, за это самое — за помощь армянам) растерзали дикие орды персов.

Так что грузины его не очень-то любят, несмотря на то, что женился-то он на грузинской княжне, молоденькой тинэйджерке Ниночке, которую, по Тынянову, учил целоваться, сидя, наверное, у того самого грота в Тбилиси, где похоронен Саят-Нова («Вазир-Мухтар»).

И его труп Пушкин встретил на Перевале между Северным и Южным Кавказом, как он сам пишет. А другие утверждают, что — не могло этого исторически быть, так как тело Грибоедова и живое тело Пушкина в разное время по Перевалу проезжали.

Ну, не знаю. С мемуарной прозой всегда проблемы: то ли быль, то ли небыль: привиделось аффтарру.

Вот мой этот мемуар: а может, мне все это привиделось?

Пушкин — гений, основоположник новой русской литературы, и Абовян — бедный армянский интеллигент, окончивший Дорпат, т.е. Тартуский университет, и затем как-то раз сгинувший, исчезнувший в тумане, пойдя в поход в сторону горы Арарат, чтобы найти Ноев Ковчег или кусочек от него, вместе с тартуским профессором — нет, не Лотманом, его тогда еще не было — профессором Парротом.

А может, он (Абовян) не исчез в снегах Арарата, а его арестовала охранка.

Пушкин и Абовян. Оба — основоположники новых литератур. Один — гений, другой — сельский интеллигент древней горской нации без государственности.

Но оба сделали одно и тоже: начали писать на языке, понятном для всех, и про вещи, понятные для всех.

Конечно, это не совсем так: читать канакерский диалект мне было почти так же трудно, как и грабар (древнеармянский — мертвый красивый язык, на который Библия была переведена в свое время, и когда возник алфавит — на нем писали древние).

Думаю, что Абовян никогда массовым не был.

Его просто канонизировали ради этих слов про русскую ногу.

Вонючую. В портянке.

Но так уж получилось, что то, что грузины считают бедствием — приход русских — для армян было спасением.

Поэтому-то армяне воспринимали весь двадцатый век после геноцида не как напасть, а как счастье.

Несмотря ни на что.

Как канонизируется писатель?

Наверное, литературоведы собираются и решают, что данный аффтарр — основоположник.

Они создают историю нации, социально ее конструируют.

Но русским повезло: вся Россия, даже в ее скукоженном варианте, от Ванкувера до Владивостока и от Архангельска и до Минвод, говорит почти на одном и том же языке.

Русский язык — един. Диалекты если и есть, то нет носителей языка, которые, их услышав, не поймут, о чем речь.

И нет людей, говорящих на диалектах и не понимающих литературный, всеобщий язык.

И говорят почти на том же языке, на котором пишут.

Во времена Ельцина это дошло до апогея — начали свободно и спокойно, как на Западе, использовать сакральные и профанные слова, матерщину.

Затем внутренняя то ли внешняя то ли временная путинская цензура вернулась.

Благодаря Интернету все же свободнее пишут, чем в советскую эпоху или когда-либо в прошлом.

Но свобода ельцинских времен временно отступила.

Но ничего. Вскоре, надеюсь, вновь всплывет свобода.

Как какашка на поверхность воды.

Интересно, почему люди шарахаются от употребления в письменном тексте матерных слов?

Притом, что так много их употребляют в устном.

Чем это объяснить? Лицемерием?

Они говорят: «это некультурно, невоспитанно, и т.д.».

Это их оскорбляет.

Меня матерные слова оскорбляют, только если они использовались для оскорбления личности — моей или кого-либо еще.

Но в таком случае неважно, какими словами будет личность оскорблена: любые оскорбления меня могут оскорбить, независимо от типа слов, употребленных при этом.

А матерные слова часто к месту.

Табу на словоупотребление — один из важных шагов к диктатуре, к тоталитаризму, к лицемерию, ко второй, черной экономике, ко лжи, к ограничению свободы.

Я понимаю, что для русского человека русские матерные слова могут звучать особенно неприятно. Я-то к ним отношусь остраненно.

Но я и армянские матерные слова взял бы да и разрешил. Они ведь такие вкусные и емкие!

И молодцы англосаксы и вообще европейцы, быстренько избавившиеся от этого комплекса и внесшие матерную лексику в официальный кодифицированный письменный язык.

Тем самым они исключили возможность восстановления тоталитарных диктатур в своих сообществах.

А в армянском с матерными словами та же ситуация, что и в русском: они почти запрещены, почти неупотребимы в литературе.

Даже менее, чем в русском, где все же умудрились, в моменты свободы, их употребить.

Ведь русская литература не прекратилась с распадом Союза, как — почти — армянская.

Итак, армянская проза писалась аффтарами, живущими в Тбилиси (Раффи) или Баку (Ширванзаде) или Константинополе (Зограп).

Т.е. это не была проза, пишущаяся нацией, имеющей государственность.

Из-за этих факторов — пропасть между разговорным, диалектными и литературным языками, а также отсутствие развитой современной городской культуры и государственности — армянская проза очень отставала от реалий жизни.

Затем на это пришел и наложился советский строй.

Который убил ростки таланта и отражения реальности в Армении и заставил писать фальшиво в крупных масштабах.

Продраться сквозь эту фальшь новым прозаикам было ох как трудно.

Каждый раз это означало революцию — и иногда самоуничтожение.

Потому что ведь трудно осознать, что реальность — которая преподносится как табу и безобразие — красива.

И что то, что считалось красивым и допущенным — все ложь и отсталость.

И, значит, надо революционно противопоставляться канону — в языке ли, в темах ли — идти на конфликт с обществом, с идеологией (не только советской, но всеобщей, где советская — важный компонент:), что нельзя нарушать табу! Рисковать собой — чтобы что-то стОящее написать.

Надо себя наизнанку выворачивать — чтобы и тема, и язык были бы про жизнь, из жизни, от жизни.

Казалось бы, ведь литература не только и не обязательно реалистична.

Но оказывается, что если реалистичной нет, то остальные жанры тоже не удаются.

Доказательство: армянские характерные жанры: фантастика, там, или детективы.

Вернее, их почти полное отсутствие.

В этом контексте, несмотря на революционность и смелость Гранта, в его первых произведениях — в частности, в «Мы и наши горы» — несмотря на весь успех, на уровне языка еще было что делать.

Затем он пошел вглубь и сделал, что надо было.

Хотя… Литература ведь всегда условность. Я говорил, что, скажем, его персонажи, «Шефы», говорили на том же языке, что и реальные власть имущие

Но так ли это? По сравнению с языком его персонажей язык наших власть имущих был беспомощным лапотанием.

Если бы наши власть имущие, наши враги, были бы такими глубокими, как персонажи Гранта — жили бы мы припеваючи и бед бы не знали.

Приходилось Гранту, используя, как материал, эту бедную, серую жизнь, поднимать до библейских значимостей символику ее.

В этом ему помогало все красивое — и то, что в этой серой и бедной жизни, действительно, и историчность содержалась, и символичность, и библейскость.

Он умел ее заметить, вычленить, облагородить, преподнести.

Преодолев накладывемый на него диктат не копать глубоко, Грант затем, в последующих своих произведениях, умудрялся писать все глубже и глубже.

И писал так, что ударение можно было при чтении ставить и так и эдак: и по-литературному, и по-лорийски. Оба варианта звучат.

Затем, когда его авторитет окреп, он посмел написать «Ташкент» — повесть, где, если ее читать с лорийским акцентом, смыслы углубляются и языковая поэзия кристаллизуется больше, нежели если ее читать с литературным акцентом, хотя и с последним возможно.

Как хорошо, когда человек еще в силах сметь и знает, что должен посметь вовремя, вовремя преодолевает трусость и нажим общества.

Эрнест Геллнер, один из гуру науки про национализм, как-то мне сказал, показывая свою последнюю книжку: Я так рад, что здесь нет никаких ссылок. Мне понадобилось стать профессором и опубликовать двадцать книжек, чтобы в 21-й раз не надо было лишних ссылок вставлять в произведение, ссылок, которые мне не нужны для доказательства моего тезиса — и книжку все же напечатали! Чтобы я посмел, наконец, писать свободно — от своего имени.

Это была одна из его последних книжек. Вскоре он умер.

«Осеннее солнце», написанное Грантом в середине творческого пути, было из серии, что и так возможно читать, и эдак.

Но в постановке Драматического театра, где одна из местечковых звездных див — Виолетта Геворкян, сыграла мать Агун, герои конечно же говорили с ударением на предпоследнем слоге, это добавляло шарму, народного юмора.

Также и в постановке «Нейтральной зоны» — местные герои говорили с ударением на предпоследнем слоге, хотя действие происходило у города Ани, далеко за пределами Лорийского царства и, значит, тамошние герои, разве только если не лорийские по происхождению, не должны были бы говорить с этим акцентом.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Итак, я понес рассказы Меружану, который говорил с этаким очень сильным ленинаканским акцентом.

Затем выяснилось, что он из Джавахка — Джавахетии — района, исторически населенного армянами, но входящего в состав Грузинской ССР.

Во время распада Союза этот район был объединен с другим грузинским районом — Самцхе, разбавлен, чтобы уменьшить шанс того, что армяне восстанут и устроят второй Карабах в Грузии.

Также, как на месте Северного Кавказа и куска России, укрупнив, путин создал Южный Федеральный Округ.

С тех самых пор в Джавахетии бывают проблемы между грузинами и армянами, и грузины иногда все еще думают, что армяне там могут затеять второй Карабах. А иногда так думают армяне — про грузин.

Но в целом там удалось избежать междоусобиц, хотя эта опасность постоянно есть. Джавахетия стала героем благодаря проблеме российских военных баз. Они в основном укомплектовывались местными армянами.

Но теперь, когда базы, говорят, ушли, люди боятся прихода на их место баз НАТО, укомплектованных турками, с которыми у джавахских армян, живущих на границе, очень напряженно-эмоциональные отношения.

В частности из-за этого же Грузия не смогла вернуть месхетинских турок на те же территории, где они когда-то проживали и откуда были выселены в свое время.

И не хотела: даже если бы с армянами проблем не возникло, заселять турками приграничный с Турцией регион — не очень-то геополитически умно.

В советское время Джавахетия была режимным районом: въезд сюда был по пропускам, чуть ли не по визам.

В грузинское время она стала малодоступным районом: дороги сюда находились в ужасающем состоянии, дорога из Армении вообще отсутствует, а дорога через другие части Грузии — такие, как Боржоми — местами находится в ужасном состоянии, хотя, говорят, чинят.

Там есть озеро высокогорное, Парвана, тоже окруженное легендами, одну легенду Туманян превратил в поэму, и оттуда же, как я уже сказал, был родом Меружан Тер-Гуланян, в момент нашей встречи — руководитель отдела прозы журнала «Гарун».

Грант в одном интервью говорит, что, стоя на берегу озера Парвана, видел, как девочка-ребенок поплавала в озерце, вылезла и начала танцевать на берегу, как русалочка. Она думала, что совершенно одна.

Затем Меруж стал ответственным секретарем журнала «Гарун», а затем — главным редактором.

Затем он стал, уже при независимой Армении, крупным деятелем.

Ну а тогда он был редактором отдела прозы, хотя сам прозаиком не был, а был эссеистом.

Так у нас тогда было: главный редактор не была писательницей.

Редактор отдела прозы не был прозаиком.

Ну и правильно: прозаик необъективен будет к работам других прозаиков, а так — полная объективность гарантированна!

Я понес свои произведения Меружану не просто так, а по блату: вначале я понес их в Союз писателей — Перчу Зейтунцяну.

Хотя я не упомянул Перча в моей табели о рангах писателей, следующих по значимости за Грантом, Перч был видным представителем этого племени.

Мы с ним уже косвенно встречались в этом мемуаре — это был тот самый персонаж, которого поддел Грант в своем рассказе про семью Томцянов — Перчика и остальных.

Персонаж этот во времена царствования Вардгеса Петросяна был вторым секретарем Союза Писателей.

Человек был добрый, мягкий и интеллигентный, хотя любил вершить судьбами, но из-за интеллигентности сдерживался.

Третьим же секретарем также был интеллигентнейший человек — Ваагн Григорян, тот самый, по роману которого Баграт поставил свой последний фильм.

Конечно, наличие интеллигентных и небесталанных людей на таких важных позициях не означало ничего хорошего: оно означало, что этих людей ради куска хлеба приручили и заставляют плясать под свою дудку власть имущие.

Я понес свои произведения Перчу: Перч был деловой человек, решал вопросы. Он любезно взял рассказы, сравнительно недолго их держал, прочел.

Он мне сказал: Ты знаешь, если бы мы жили в ином мире, то, конечно, твои рассказы надо бы срочно публиковать в самом главном толстом журнале. Они слишком серьезные, чтобы подойти куда-либо еще. Но мы живем в этом мире — и тебе придется идти в молодежный журнал «Гарун» и пытаться их опубликовать там.

Позвонил Меружану и сказал, что к нему придет я, и чтоб Меружан за мной бы присмотрел.

Благодарный Перчу, я пошел к Меружану.

Тогда еще у меня была куча молодой энергии, и отфутболивание кафкианского замка было для меня привычным с пеленок — ведь я все же был советский человек.

Передо мной не стояло задачи функционировать эффективно, с высоким кпд, добиваться целей, реализовывать проекты — поэтому я не заботился о времени, тратившемся на бюрократические мытарства.

Хотя, надо признаться, уже тогда проявлялись те элементы идиосинкразии, которые в последнее время привели к моей полнейшей неспособности выстоять обыкновенную очередь или посидеть в приемной у какого-либо идиота, когда я знаю, что он ни хрена не делает в своем кабинете: у меня начинается одышка и чуть ли не инфаркт.

Тогда до этого было далеко, и я был готов к бесконечным странствиям по учреждениям, коридорам, офисам и очередям.

Итак, Меруж меня принял любезно и тут же вытащил стаканы, пригласил еще несколько бандитского вида молодчиков (типичный облик армянского молодого писателя), разлил домашнюю фруктовую водку, привезенную из деревни каким-либо молодым поэтом, надеющимся на публикацию, и предложил выпить.

Я отказался — только пригубил и в тосте поучаствовал — но водки не пил — тем более врасплох — тем более фруктовой — градусов эдак 70 — чем показал, что я трудный человек, очень трудный человек, и со мной им придется несладко.

Но Меруж и сам был не лыком шит: он взял мои рассказы и положил к себе на стол, на котором аккуратными стопками, башнями лежали многочисленные рукописи.

Он положил мои рассказы на одну из самых высоких башень — на ее самый верх.

Он положил их на Тауэр. На вершину своего Аштарака.

Примерно через полгода я ему напомнил об этом, и он сообщил, что вопрос изучается. В Тауэре.

Я хотел напомнить Перчу, понимая, что его пиетет перед моей семьей может быть достаточным основанием, чтобы подтолкнуть Меружана, но мама отсоветовала, сказав, что не надо давить на Перча: вот если Меружан вчистую откажет — тогда другое дело, тогда можно надавить, ну а Меружан ведь не отказывает, просто время тянет: а раз отказа нет, то, значит, и надежда есть.

О, верх наивности!

Однако кафкианский замок жил своими законами, а я своими: бодался теленок с дубом не по поводу своего уже опубликованного или написанного, а по поводу начального права начать писать и печататься.

И пошел теленок в следующую редакцию, толстую: в «Советакан Граканутюн». Несмотря на то, что Перч мне не советовал.

Там у меня тоже был блат, и притом многоуровневый: с одной стороны, главный редактор — поэт Грачья Оганесян, был хорошим знакомым моего отца.

Они с детства симпатизировали друг другу.

Наверное, в свое время дрались друг с другом.

С другой стороны, Алвард Петросян, редактор отдела прозы, тоже была мне не совсем чужда.

Во-первых, я с ее братом был шапочно знаком, художником, каждый год отдыхавшим в Шорже, на берегу Севана, там же, где и я.

Я был также знаком с ее племянницей, дочкой брата, Шушаник, тоже отдыхавшей в Шорже.

Ее мать, Аракс Мансурян, была певицей высочайшего класса и с ангельским голосом.

Шушаник была веселой девчонкой с огромными телесами, любящей петь под гитару или аккомпанемент рояля, в основном современные песни.

Кто бы знал, что она станет одной из шоу-звезд независимой Армении и признанной эстрадной певицей патриотических песен.

Мать ее к тому же была сестрой Тиграна Мансуряна — лучшего, серьезнейшего композитора Армении конца совесткой эпохи.

Для кино Тигран писал музыку также, чтобы подзаработать, и на этой почве познакомился с моей матерью и частенько захаживал к нам домой.

Помню, нам кто-то подарил голубую пластмассовую пластиночку с новым хитом Пугачевой «Миллион алых роз».

Так вот Тигран, зайдя к нам домой в этот вечер, почему-то прослушал эту песню раз двадцать подряд.

Он ставил пластинку вновь и вновь, слушал внимательно, цокал языком и восклицал: какая техника! Какой профессионализм!

Я его понимал: несмотря на низкий, неэлитный уровень замаха, песенка Пугачевой в плане профессионального оформления была в своем жанре само совершенство.

Но кроме всех этих связей, о которых Алвард могла и не знать, был еще более важный фактор: дело в том, что некоторое время назад я, пошедший в нашу армянскую «Литературную газету» («Гракан терт»), добился права иногда пописывать рецензии на те произведения, что мне задавал ее главный редактор Норайр Адалян.

И одна из моих первых рецензий была про повесть Алвард «Я одно дерево абрикосовое» — про девушку.

Повесть была написана неплохим языком, не содержала ничего запоминающегося, но также не была и чем-то раздражающим.

Не помню, что я написал в рецензии, но помню, что она не была отрицательной. Да мне и не дали бы таковую опубликовать.

Итак, впервые в жизни я шел на рандеву, как бы, с портфолио уже оказанной услуги, надеясь, что и мне таковую тоже окажут, ресипрокируют, так сказать, мою предыдущую инвестицию доброй воли.

Грачья Оганесян, поэт, громогласно меня похвалил и тут же спровадил к Алвард.

Она взяла мои произведения, просмотрела их и сказала, что опубликовать их не сможет, но если мы договоримся и я напишу что-либо нехудожественное для журнала, это можно опубликовать.

Нехудожественное я и так писал, и к тому же мне не хотелось терять времени на оное.

Мне хотелось писать и публиковать художественное.

Но, подумал я, если тема будет мне интересна — почему бы и нет.

Все лучше, чем ничего.

Но что?

«Вот ты говоришь, что любишь Гранта, - сказала Алвард («Алая роза»). – Напиши интервью с ним, если сможешь. Мы его опубликуем».

«Только не о его литературе, пожалуйста, - поспешила она добавить. – О его литературе уже очень много написано. Напиши с ним интервью… О его общественных взглядах, о его мнении про жизнь, историю, мир…»

Теперь-то я понимаю, чего она хотела. Она хотела, чтобы Грант высказался по тому ряду вопросов, по которому он обычно не высказывался. И в любую другую эпоху, пожалуй, не было бы ничего странного в том, чтобы писатель изложил свои взгляды на мир и общество в интервью. Но в советский период, если бы Грант изложил свои взгляды искренне, их, пожалуй, опубликовать бы не удалось. И вот Алвард нашла мальчика, который взялся бы что-то такое сделать: и взгляды Гранта заполучить, да притом так их преподнести, чтобы их можно было бы даже попробовать опубликовать. Ну а не получится — никто не в накладе…

Это было «поди туда, не знаю куда…».

Это значило посылать меня так далеко, как только возможно. На верную погибель. Дело в том, что Грант интервью не давал принципиально.

Такова была его позиция в ту эпоху: в начале 80-х.

Единственное его интервью, опубликованное в журнале «Вопросы литературы» и данное им Алле Марченко, было событием в литературоведческой жизни, и не только Армении, но и СССР.

Оно было крупным, принципиальным, знаковым и программным: оно раскрывало лабораторию писателя на таком глубоком уровне, что по своему революционному содержанию равнялось тонне литературоведческих диссертаций.

Оно доказывало, что сердце творчества, хоть и под стальными оковами советской цензуры, бьется, не замерло, живо и готовит сюрпризы миру.

За исключением этого случая Грант интервью не давал.

Грачья Бейлерян, молодой тогда еще поэт, рассказывал, как он пошел к Гранту брать интервью для какого-то органа печати.

Вначале Грант долго отнекивался и был неуловим по телефону, когда Грачик пытался с ним договориться.

Затем все же, казалось бы, договорившись и убедив его, Грачик пришел к нему.

Долго звонил в дверь.

Никто не открывал.

Наконец, после пяти минут ожидания, дверь открыла его жена с явно заспанным видом.

«Вам кого?».

«У меня интервью с господином Матевосяном», сказал Грачик.

И тут, по словам Грачика, распахнулась дверь туалета, и оттуда послышался скрипучий голос Гранта: «Скажи, что меня дома нет!».

Жена глядела на Грачика с явным состраданием, но твердо.

В замешательстве попрощавшись, Грачик покинул этот негостеприимный дом.

- Ну что ж, - сказал я Алвард, - я сделаю это интервью!

Так началась самая главная эпопея той части моей жизни, которая прошла до прихода Горбачева к власти: эпопея интервью Гранта.
SecoursCatholique лого  National Endowment for Democracy лого  Heinrich-Böll-Stiftung лого
Кавказский Центр Миротворческих Инициатив
 Tekali Mic лого  Turkish films festival лого
Текали карта
 Kultura Az лого  Epress.am лого   Kisafilm лого
© Ассоциация Текали - info@southcaucasus.com
 Гугарк Сеймура Байджана   Contact.az лого