Alernative лого
Start лого
Южнокавказская
интеграция:
Альтернативный
старт
Грант Матевосян

НАЧАЛО. ФИНИТ

Гeворг Тер-Габриелян
Гeворг Тер-Габриелян
ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

Я так рад, Грант, что то, о чем я сейчас пишу — было не центральной темой твоего творчества.

Я рад, что ты свою грусть величиной с горчичное семечко в своем творчестве не вытаскивал на майдан и ею не торговал.

Это делали другие.

Это делал Вардгес Петросян, это делали политики — потом уже, после достижения независимости — и ты тоже, как политик, быть может, это делал — но не как писатель.

Как писатель ты подступался к этому и отступал от этого, честно писал образ-другой и оставлял в стороне, возвращался к жизни, к своему, писал статью-другую про Мндзури и шел себе дальше, создавал, ковал себе образ великой армянской литературы — всемирной, от Калифорнии до Австралии, от Канады до Южной Африки — чтобы было, на что опираться, в чем искать — писал свои точные статьи, одномерные, как и положено статьям, не такие глубокие, как твоя проза, но все же твоим точным и сочным языком написанные, без клише и шаблонов, искал сУдьбы — женщины ли, мужчины, так или иначе через голгофу геноцида прошедшие — эскизно их воссоздавал — и шел себе дальше.

Ты не фальшивил, ты себе на горло не наступал, чтобы фальшивую ноту вывести.

Хотя в иных смыслах наступал.

Чистенький мальчик, отличник, в голубенькой отутюженной рубашке, с красным отутюженным пионерским галстуком, с ранцем за плечами, со стрелочкой на брючках, любовно мамой проутюженных — шагает в школу.

Вдруг из-за угла — соседский грязный, шелудивый пес, волчара, овчара, кидается, рычит, лижет, кусать норовит, пачкает.

Мальчик от него еле отпихивается, встает, отряхивается, отгоняет пса, пытается грязь с себя стряхнуть — но пучок псиной шерсти в нос попал, чихает, не может избавиться.

Весь в грязи, мама ругать будет, рубашка порвана, галстук измочален, а в носу — клочок псиной грязной, свалявшейся шерсти.

Таков был образ геноцида и твоего отношения к нему — и, по твоему мнению, отношения армянской нации к геноциду.

Ты это описал в «Мецаморе».

«Черный пес судьбы» — назвал американский армянин Питер Балакян свой роман. Может, и у тебя взял этот образ? Или так и другие, его пережившие, чувствуют?

Эта вещь, «Мецамор», напечатанная в свое время еще в толстой книге 1978 года (что удивительно, и публикация этой вещи, а также «Месропа» — про репрессию, да и вообще эта книга показывает, что, как бы ты сказал по этому поводу, у тебя, Грант, там, «наверху», в «верхах» были как недоброжелатели, так и очень даже доброжелатели, что серьезная поддержка у тебя была там, наверху, от непонятно кого даже — или на риск шли более «низовые» служители идеологии, редактора, типа твоего друга Феликса Мелояна, единственного критика, пишущего в твоем стиле уже тогда, когда еще никто так не писал, затем-то многие стали, но только формально, а не по сути — и все же были люди, которые брали на себя ответственность и печатали такое в те годы), недавно прочитанная одним русским читателем, который ее охарактеризовал как смешной образчик типично армянского ностальгического национализма — значит, данного читателя эта вещь не задела, не заела, может, русского читателя она и никогда не задевала, может, сегодня она и еще более устарела, может, перевод смысла не передает, и издана она по-русски была поздно, в той самой книжке, которую Ашот Баяндур иллюстрировал — уже в эпоху Горбачева — эта вещь содержит все твое провидческое страдание, все, отобранные тщательно тобой, национально-исторические образы, квинтэссенцию твоего мышления о национальной проблеме.

Там ты рассказываешь, в поэтической форме, как создавался алфавит.

Там ты показываешь, что цари древние и католикосы тоже были кем-то вроде деревенских лидеров — типа председателя колхоза, секретаря райкома или лесника.

Там ты даешь образ — покоривший меня чуть ли не навсегда — философскую проблему действия версус мышления: когда древний старик, глаза которого потухли от занятий над книгой в пещере, вылезает на белый свет, жмурится и видит скачущую конницу какого-нибудь Алп-Арслана, или Ланк-Темура, или Джемаля Паши, или кого-нибудь из таких. И осаживает коня предводитель, и подскакивает к старику, и рассматривает его со всех сторон, и говорит:

- Ты ученый, да? И что же ты открыл?

- Я открыл, в какую сторону кровь человека течет.

- И сколько лет ты над этим трудился?

- Пять веков, и свет моих очей угрохал на это открытие.

- Подумаешь! – говорит предводитель. – Мой хороший знакомый (назову-ка я его Крысоловом — ГТГ) Исмаил Крысолов за один час головы сотне пленных отрубил и за этот час выяснил, в какую сторону кровь внутри них текла.

Там рассказывается, как в доисторические времена некая дикая орда, непонятно откуда взявшаяся, прошлась по всему цивилизованному миру и его покорила и дошла до Египта и Египет тоже покорила — но растворилась в голубых глазах египтянок.

Коптянок.

Бутросиц Бутросиц Гали.

Хиксосы.

Ты этимологистствуешь, полу- в шутку полу-всерьез, что хик — хайк — хиксосы, быть может, были протоармяне.

Там, в этом произведении, рассказывается о том, как история Армении развертывается все глубже и глубже в глубь тысячелетий, благодаря археологам, а теперь еще и Виктор Амбарцумян появился и обсерваторию создал и мировые конгрессы в Армении происходят, и на звезды всерьез нацеливаются — благодаря русскому оружию, хлебу, христианству — благодаря советскому строю и колхозам — а между тем этот пучок собачьей шерсти из ноздрей вычихнуть нет возможности, нет!

Мецамор — это было место раскопок, где обнаружили, под слоем древнего поселения десятивековой давности, слой двадцативековой давности, а затем и слой, скажем, пятидесятивековой давности, доурартийской цивилизации, бронзового века цивилизацию там обнаружили.

Тамошние жители — этой маленькой деревушки Урараз, около озерца Айгер-лич, могли по праву говорить: каждый день наша деревушка стареет на сотню лет — ибо каждый день археологи что-либо из-под нее выкапывали, что было на сотню лет старше, чем предыдущая находка.

И на этом национализм Гранта заканчивался также, как и национализм его героя Месропа, которого сослали, он вернулся — ну и с тех пор риторический возглас-другой если издаст-издаст, особенно когда выпьет, а так — ни-ни!

А так — нет в нем национализма, не осталось, выкурили!

Это был тот самый Месроп, над которым мальчик в другом произведении стоит и говорит: - Дядя, дядя! Думая, что он умер, а хитрый националист дядя Месроп не умер, просто пьян, лежит себе на земле, спит, а когда проснется — если надо будет, и свою старую идеологию обновит — воспрянет!


ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

Так и произошло.

Только с некоторыми уточнениями.

Мецамор — музей, в который меня папа водил в глубоком детстве, и где мне давали бронзовые фигурки козерогов доисторические поиграть — и Айгр-лич — озерцо, куда меня в глубоком детстве дядя возил на рыбалку — оказались похороненными под великим социалистическим прогрессивным проектом атомной электростанции.

Этого даже Грант не предположил.

И с тех пор как эту станцию построили, не осталось там ни музея, ни бронзовых статуэток, ни озерца, ни ресторанчика, в котором мы шашлык ели, ни камышей, в которых я лягушек ловил…

А может, остались, да только года эдак с 1976-го мы туда не ездим — западло, или опасно: там стоит АЭС.

Наше проклятие и наше благословение, то, что народное движение в 1988-1991 гг закрывало — из-за чего, якобы, в Армении и не было электричества — и то, что оно, придя к власти, первым делом открыло — чтобы постепенно в Армении электричество вновь появилось.

То, что стоит на тектоническом разломе, и то, что является «станцией чернобыльского типа», и то, чей срок эксплуатации подходит к концу, и что дальше с ней будет и со всей местностью, которую она под себя подмяла, и со всей Арменией, а также близлежащим будущим независимым Курдистаном — одному богу известно, каким-то инвесторам и высшему руководству Армении — да и им, пожалуй, неизвестно…

Если известно — известно, если нет — то даже и им неизвестно…

Так советский строй, дающий возможность сотням тысяч инженеров и рабочих по утрам просыпаться в своих отдельных квартирах, их женам — делать своим мужьям яичницу, рабочим и инженерам этим — идти на работу и творить, строить, стремиться к звездам — так этот советско-колхозный строй что дал — то и взял, яичницу и квартиры дал — но куры облученные, Айгр лич уничтожен, в домах, где квартиры, бетона мало, шестибального землетрясения не выдержат…

Что дал, то и взял, хотя дарующему коню в глаза не смотрят, да, говорят, не по-армянски это — бояться дары приносящих, да, давайте библию в этом пункте перепишем, да?

В детстве я знал, что Мецамор — это бронзовые козерожки.

Затем я знал, что Мецамор — это Грант.

Теперь, слыша Мецамор — я вижу предстоящий атомный гриб, мухомор.

(«Здание, как атомный гриб», писал Грант в своем эссе про фильм Антониони «Ночь». Он там описывал мир, рот раскрыв, он не пытался логики найти, он просто увидел здание, как атомный гриб — и его описал.)

Какой-то период слово «Мецамор» было одним из самых часто повторяемых политических слов в Армении — но не из-за того, что все вдруг кинулись Гранта прочли. Отнюдь. Из-за атомной станции.

И каждый раз, слыша его — я вздрагивал: о чем идет речь? О Гранте? А-а, опять об АЭС…

… Между тем, в последние годы застоя слава Гранта укреплялась.

Фильм «Хозяин» вышел на экраны, в драматическом театре с оглушительным успехом шло «Осеннее солнце», по телевизору показывали телепьесу «Нейтральная зона».

Написали про него уже по второму кругу, и опять по-крупному — и Лев Аннинский, и Андрей Битов.

Битов сравнил его с Ноем, собирающим свой ковчег, в произведении «Постскриптум через 15 лет».

Грант писал свои статьи, в частности, опубликовал в журнале «Гарун» программное эссе «Вначале было слово», давал интервью.

Помню, в интервью армянскому варианту журнала «Работница» по поводу, наверное, 8 марта он говорил, что мужчина обязан относиться к каждой женщине — как к своей матери.

Я, страдающий тогда от недостатка секса, честно пытался понять: есть тут мудрость, или это тривиальное общее место?

К каждой женщине?

К каждой-каждой?

А как же быть с теми, кого хочется взять в охапку и…?

Ответ на этот вопрос я, пожалуй, нашел, но только сейчас, через более чем двадцать лет.

А тогда мне казалось, что, хотя Грант обычно на высоте, в этот раз он поскользнулся — сказал обыденщину.

Легко сверху, по-отцовски, красивый совет давать.

А поди-ка выполни…

Так, пожалуй, и жизнь на земле иссякнет…

В другой раз я узнал, что, по поводу юбилея Туманяна, сам Грант Матевосян будет устно выступать в доме-музее Туманяна!

Не мешкая, я собрал друзей, и мы пошли в музей.

Он был полон: предвкушение выступления Гранта превратило очередное дежурное мероприятие в небывалый хит.

Грант говорил чуть-чуть по бумажке, а затем ее сложил, отложил и продолжил устно.

Он говорил так, что у меня шевелились волосы на голове.

Такого глубокого слова не только о Туманяне — о ком, о чем бы то ни было — я никогда не слышал.

К сожалению, я не запомнил, что именно он говорил — это было пророчество, действующее на сердце, нежели на разум.

И тогда у меня не было привычки еще все записывать, носить с собой блокнот.

Позднее, когда я попросил его дать мне свое выступление, он сказал, что оно было и правда устным — записей не было.

В изданной недавно книге — сборнике его статей и выступлений — есть записанная часть.

Но она и правда коротка.

А говорил он долго…

Если бы он, искренне и наивно надеящийся на нобелевку, ее получил — пожалуй, эта туманяновская речь могла бы быть репетицией инаугурационной.


ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

К своей статье для журнала «Арвест» я подошел со всей ответственностью: мне давалось довольно много пространства (страниц 15 машинописного текста), и все же я боялся, что места не хватит.

Ведь концепция статьи была сложной: необходимо было объяснить феномен творчества Гранта Матевосяна — его прозы на основе произведений, включенных в этот двуликий сборник — прозаический и одновременно направленный на реализацию в других формах искусства — но центральной проблематикой статьи должна была быть характеристика всего культурного феномена, который обрисовывался в реалиях Армении благодаря Гранту, его текстам и их экранизациям или постановкам.

Сама проблематика экранизации литературного произведения мне не была близка.

Я никогда не интересовался вопросом: «может ли прозаический текст быть настолько же значимо перенесен на экран, стать таким же значимым произведением при модификации в фильм, каким был оригинал»? Я считал, что все зависит от переносящего, как и в переводе, и, скажем, что переводы Пастернаком Шекспира великолепны, хотя и не единственны, и что по «Пикнику на обочине» снят Тарковским классный фильм «Сталкер», но можно и сотню других классных фильмов снять.

А вот по «Сталкеру» прозу написать, не повторяя сценарий — менее обычно.

Или, скажем, по «Амаркорду».

А уж тем более необычно создать рецензию про «Сталкер» посредством другого фильма.

Не просто про Тарковского и его съемки документальный фильм сделать, а рецензию создать.

Я считал, что если переводы Пастернака — это амальгама Шекспира и Пастернака, то «Сталкер» Тарковского — это Тарковский.

Тарковского Гранту не попалось, хотя он бы хотел этого.

Ученик Тарковского Баграт Оганесян каждый раз Гранта уговаривал, уламывал, и затем нарывался на его конфликтность.

Карен Геворкян был очень талантлив, но его фильм «Август» вышел на ТВ экран настолько обчекрыженным, что этот талант разглядеть надо было уметь!

Ни работы Баграта, ни работа Карена любовью у публики не пользовались.

Любовью пользовались фильм «Мы и наши горы» — с кинематографической точки зрения, на мой взгляд, довольно слабый, и «Осеннее солнце» в постановке драматического театра — да и то благодаря особому крикливо-юморному исполнению роли матери-Агун со стороны бойкой актрисы, красивой Виолетты Геворкян.

Получалось, что Гранту не нравятся все опыты переноса его произведений в кино или на сцену, а публике нравятся два опыта, которые педалируют «народность», так сказать, фолк-компонент, но далеко недостаточно раскрывают сущность грантовского мира.

Но достаточно ли этого?

А надо ли вообще стремиться раскрывать грантовский мир?

И что вообще раскрывать?

И в чем вообще собственные задачи и сверхзадачи этих экранизаций и постановок?

И как их все можно обобщить в общую картину с его прозой?

Получалось, что в каждом из опытов есть нечто удачное — режиссура и операторская работа, а также отдельные эпизоды в фильме Карена, диалоги и некоторые из актеров в фильме Генриха Маляна, общая сценичность, верность духу Гранта и игра некоторых из актеров в фильмах Баграта, народность в спектакле драматического и, опять-таки, пафосный язык и некоторые из актеров (Сос Саркисян, и особенно Карен Джанибекян в роли священника) в телепостановке.

Но удачи в целом нет ни одной.

И если подходить с этой меркой, то, пожалуй, только лишь технические недоделки влияли на восприятие зрителем фильмов Баграта, а не то по своей верности оригиналу и по своей попытке создать общее, целостное видение проблематики они, конечно, превосходили, на мой взгляд, остальные опыты.

Но проблема была и еще глубже: тексты Гранта, сам его феномен, статьи, интервью, выступления и их интрепретации, включая сюда и два произведения двух писателей, Битова и Карабчиевского, а также статьи Битова и Аннинского, плюс все варианты экранизации и сценического его воплощения — создавали некий общий и целостный культурный продукт.

В этом-то и была суть моей задачи: объяснить суть этого возникающего на наших глазах нового культурного продукта, движения.

Тогда у меня не было исторической перспективы на это явление.

Но я считаю, что с честью выпутался из ситуации, обозначив, хоть и эскизно, основные несколько штрихов, сводящиеся, несколько упрощенно, к следующему постулату: человек, заявляющий публично, что он есть.

Человек, несколько, быть может, экзистенциалистично чувствующий, что он — историчен, и что он право имеет на эту историю влиять, эту историю делать, ее этически измерять.

Человек, объявляющий себя героем.

Необходимо иметь в виду, что речь идет о глубочайшей и нижайшей точке застоя.

Что такое застой?

Это сейчас для нас — эпоха довольно хорошей жизни и важного культурного продукта — фильмов Гайдая, Михалкова, Рязанова, с трудом и с жертвами, но — также и Параджанова и Тарковского, книг Трифонова, Битова, Распутина и т.д. и т.п.

Тогда, для меня, двадцатилетнего жителя застоя на периферии, в провинции империи, застой в отличие от оттепели и шестидесятых, известных мне не столько по детскому опыту, сколько уже по историям поколения моих родителей — был эпохой безыдейной, и не просто безыдейной: эпохой, в которой, казалось, стало понятно, насколько глупо иметь идеи.

Эпохой, попадая в которую, любая, казалось, идея метаморфируется, превращаясь в нечто или вредное, или морально недостоверное, или опасное, или просто ненужное.

Не возникай!

Будь как все!

Живи и давай жить другим!

Мы не живем в истории — мы живем в безвременье.

У нас нет великих лидеров — у нас есть герантократы и казнокрады.

Героизм первых эпох соцреализма прошел, включая и шестидесятые, и пришло время, когда оно, время, казалось, остановилось, время, в котором и сказать-то почти нечего было, можно было только углубляться — в свою или чужую психику, как делали Трифонов и Битов, можно было писать басни, как делали Стругацкие, можно было держать язык в кармане, а фигу за зубами, если не собирался бороться против строя, ну а если собрался — то бодался теленок с дубом и дуб, уж конечно, справится с теленком, так что это не выход, надо только так бороться, чтобы победить (думал я) …

Я был хорошо воспитанным сыном застоя: пойти на геройство, на восстание, на бунт с реальной целью поменять власть — мне не представлялось возможным.

Однако мне очень даже представлялось необходимым этическое геройство Гранта и Распутина и других подобных им писателей.

И то, что Грант всем своим движением, всем шлейфом, волной, поднятой от своих текстов, подвигает общество к переоценке собственного статуса — к пониманию того, что оно — не объект, не пустое место, а общество, которое должно что-то предпринять историческое — это я понимал.

Призыв к историчности, к тому, чтобы самое малое наше свершение даже делалось с учетом того, как оно отзовется в Гистории — вот что я нашел объединящим у Гранта, его героев и его интерпретаторов.

И назвал свое произведение по-армянски — «площадь», т.е. «майдан», место, где собирается народ.

И особое значение придал образам сельского «майдана» в текстах, театру, игре, карнавалу, и «майданным» интерпретациям грантовских произведений.

И сказал, что неважно, насколько удачны или неудачны эти интерпретации, неважно, насколько согласен или не согласен автор с этими результатами — а важно, что их всех объединяет это чувство историчности Личности, вышедшей, чтобы совершить Поступок.

Я назвал свое эссе «площадь» также и потому, что слово «публицистика» по-армянски — «площадоговорение» (почти площадная брань!;-).

По-русски, значит, я бы назвал его «публица», «публичность», как-то так.

И тут проявлялся также и другой мой тезис: важно не только то, что своим бескомпромиссным этическим гамбургским счетом эти произведения и их интерпретации объединяются в некое общее поле, и это проявлялось их публицистичностью, публицистическим (хоть и, может, не самым главным в их фактуре) компонентом.

Но и то, что Грант «выносил скелеты из шкафов».

Самим своим требованием гамбургского этического счета он выходил против этого подхода «живи и давай жить другим», этого мира родственников и свойственников, цехавичности, непрозрачности, неподотчетности, мира, который, мне казалось, мог быть разрушен только лишь с появлением свободы слова.

«Гласность!» — вот как бы я назвал свое произведение, если бы тогда я знал это слово-термин.

Но тогда я его не знал.

А ведь по-армянски «гласность» — «площад-ность».

Как и должно быть.

Все кирпичики постепенно падают на свое место.

Мир тогда, несмотря на всю его сложность, казался мне другим, чем сейчас: но враг, как и сейчас, был не вовне, а внутри нас.

СССР казался незыблемым.

И единственной мечтой было: свободы бы слова!

Как глотка воздуха!

И тогда расцвели бы литература и искусства, и СССР стал бы самой прекрасной страной в мире!

Тогда я и допустить не мог мысли, что вскоре сам буду возражать против бессовестной свободы охаивания, и что безудержная свобода слова вскоре превращается в свободу только хаять — а тем, кому она нужна в своем чистом и незапятнанном виде — так и не достается почти…


ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ

Грант был, конечно, мудрее, и моя интерпретация его миссии в те годы — только лишь моя интерпретация.

Он не просто был талантливым художником, но и мудрым и опытным человеком, понимающим, что у каждого орла — своя решка…

Я его «феномен» — его тексты и культурный «хвост» от их кометы — использовал, логизировал, делал более упрощенным и логичным, чем все это было. А были — тексты, крупные по-значимости, истории, рассказанные великолепно, вопреки всем шаблонным понятиям всех жанров, а между тем — сверхукорененные в жанровом профессионализме — и, сводя их все воедино, в один феномен, я все же полностью отдавал себе отчет, что они несводимы, и в тексте статьи это видно.

Этот «постмодернизм» — когда любая идея разъедается ржавчиной — несмотря на железный занавес — проникал также и к нам.

И не его ли влияние — то, что герой Гранта, скажем, Ростом — в своем отечестве пророком не слывет.

(Не ты ли сын косого Егиша?)

Через всего лишь лет эдак семь после публикации повести о Ростоме ребята шли на фронт и, погибнув, провозглашались героями, да что там — становились героями!

Хотя…

Не все, опять-таки, так просто…

Как женщина, хотящая ребенка, знает, что хочет и должна его родить, а окружающие, тем более мужчины, или современные, более феминистически настроенные женщины, могут задаться вопросом: а может, она хочет ребенка для ублажения собственной функции?

Собственной физики?

Для себя, а не для чего-то большего?

И как можно рожать человека для себя — себе в собственность?

И какое детство у такого человека — рожденного в собственность?

И какая жизнь?

И как он затем расплатится — какой монетой — с родительницей за это?

Так и мужчина, молодой ли или уже зрелый, жаждет геройства и славы, и если будет повод добиться этого на поле брани, он воспользуется этим поводом, не очень-то задаваясь вопросом: а по высшему счету, по гамбургскому счету, геройство ли — убивать врагов на поле брани?

Геройство ли — убивать подлым и коварным выстрелом пистолета, а не честной схваткой на шпагах иль, на худой конец, на ножах?

Ведь пуля делает сильным любого слабака.

Может ли геройство быть ассоциировано с убийством человеков?

Себе подобных?

Геройство ли — отдать свою жизнь за кусок земли, даже если этот кусок земли — твоя отчизна?

Как распорядятся моим геройством современники и/или следующие поколения?

Будет неверно, если мужчина задастся этим вопросом в тот самый момент, когда должен совершить свой геройский поступок.

Лишняя рефлекия тут противопоказана.

Будет неверно, если женщина, готовая рожать ребенка, засомневается, под влиянием отговорок вышеприведенного типа, а надо ли это делать.

Однако мы знаем, что многие из тех, кто воевал в войнах последнего времени — и в карабахской, и в абхазской, и в чеченской, и в афганской — первой и теперешней, и в иракской — независимо от типа войны, от своей национальности и своего поколения этот вопрос себе часто задавали.

Карабахская война создала ряд героев — но она же и создала ряд людей, выкинутых из жизни, наш, армянский и азербайджанский афганский или вьетнамский синдром, ведь он возникает не только от поражения, но и от морального поражения — от того, как общество распоряжается плодами победы на поле брани…

Итак, если говорить о застое, то основным его вредом было то, что он лишал человека права на геройство, культивировал образ жизни без необходимости геройства, без выхода на большую арену Истории.

Именно поэтому, в частности, он взорвался таким кровавым способом — ибо внутреннее желание людей к геройству избрало первый попавшийся способ, чтобы полыхнуть.

Люди торопились стать героями, торопились наверстать упущенное время.

В этом — в лишении людей права на геройство, в снижении их гуртом в категорию обывателей — застой был похож, каким-то странным образом, на эпоху постмодернизма — также, как первобытно-общинные отношения похожи на коммунизм — в застое это принижение человечества в обыватели происходило некритически, без всякой философии, в приказном порядке, запретом на геройство сверху, сутью вырождающейся советской власти, а в постмодернизме, в который впала закатывающаяся Европа — усложненно, с кучей философских обоснований, сводящихся к тому, что любое геройство относительно, что в чистом виде геройства нет, что правые и виноватые, убийцы и убитые становятся все частью Истории, вернее противоречивых историек, и речь идет об интерпретациях только лишь, кого когда на какой пьедестал, в какой пантеон выдвинуть или вдвинуть, а интерпретация — это игры власти в конечном итоге…

Нет гамбургского счета… И если говорить об основном историческом успехе постзастойной эпохи — то это, конечно, возвращение права человечеству на геройство.

Возврат одной шестой части суши — как бы криво и косо он ни происходил — в лоно Истории.

А Фукуяма-то в лужу сел!

Как раз обратное писал!

И именно поэтому с этим возвратом и постмодернизм как антидеятельностная идеология потерял актуальность, ибо исчерпал себя — софистический вариант застоя — для тех обществ, в которых процветал.

Другое дело, что желание всех наших обществ по-быстрому пережить ту часть Истории, которую они пропустили — прыгнуть, как если бы не было тех 70 лет — с первой мировой войны сразу же в 21 век — не могло увенчаться успехом.

Если в первую мировую, действительно, предположим (хотя и это большой вопрос) можно было сложить голову фидаином и провозгласиться героем — то в карабахскую войну этого не совсем достаточно, ибо стало известно, что некоторые, провозглашающие себя фидаинами, занимались мародерством в разоренных деревнях.

И если ты, фидаин, присутствовал на фронте — то должен был сложнее думать: бороться ли с врагом или с мародерством?

И именно поэтому люди из тех, что погибли, сейчас жалеют на том свете, что мародерству не противостояли, а из тех, что не погибли, не могут никому рассказать, что они не погибли не потому, что… а потому, что…

Они ведь думают, что их ведь не будут слушать…

И они молчат.

Их скелеты из шкафов не вынесены.


ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ

… В свое время, когда я писал о своих переводческих опытах, Сарояне и о военачальнике Андранике, я остановился на самом интересном месте: году эдак в 1992-м моими друзьями был переведен рассказ Сарояна про Андраника: «Андраник Армении» (типа «Лоуренс Аравийский»). Этот рассказ был прочитан мною на английском еще году эдак в 1983-м благодаря моему другу Вагану Тер-Гевондяну, о котором я уже упоминал — историку, чей отец, репатриант, был ведущим исламистом Армении. Ваган, как человек, имеющий родственников за рубежом, получал иногда сногсшибательные подарки — и одним из таких был сборник рассказов Сарояна, среди которых — этот рассказ, который не мог быть переведен и опубликован при советской власти!

По обеим причинам: и потому, что упоминать Андраника было (почти) запрещено, и потому, что там Сароян, фактически, сравнивал с землей все армянские националистические фикции!

Когда Ростом Гранта говорит: хотел бы я быть предводителем, как Андраник, да ни народа не имею за собой, ни турка-врага — перед собой — это упоминание Андраника было одним из единственных публичных упоминаний, и к тому же, как можно судить по этой фразе — одним из самых умно-хитро-застойно-закрученных: ведь подтекст этой фразы прочитывается в том смысле, что, мол, так как сейчас другие (т.е. советские) времена, то и не нужно никакого Андраника! Т.е. и упоминать его не нужно! Так Грант, умением исхитриться при застое и свою идею пронести сравнимый с самыми гениальными обхитрителями цензуры — такими, как сам Бахтин или Лотман или Высоцкий или Тарковский или Миронов и т.д. — как бы одновременно и умудрялся упомянуть Андраника, и свести на нет опасность от его упоминания в глазах бдительного цербера-цензора!

Рассказ же Сарояна был о том, что Андраник, после завершения всех своих попыток повоевать с турками, эмигрирует в Калифорнию, и Сароян, мальчишка, идет его встречать на пристани. И народ его встречает тоже, и затем он превращается в обыкновенного, очень грустного эмигранта. И затем, по-моему (я точно не помню, но по настроению) Сароян рассуждает так: и этот парень, столько людей убивший, столько голов сложивший, наверное, думал о том, как Калифорния далека от всего этого, и получалось, что все эти его попытки были обречены на провал, ибо он убивал турков, а турок — это что? Это такой же крестьянин, наш брат! Он убивал щупальца, а голова гидры была для него недосягаема, и так и получалось, что, борясь против убиения своих, он убивал своих же…

Как только стало ясно, что гласность необратима, мои друзья* тут же быстренько перевели рассказ Сарояна про Андраника… И я опубликовал его в партийной газетенке, где мой друг редактором был.

Тут же шеф партии, которая публиковала газетенку — известный диссидент-националист, правозащитник и певец, политический деятель, кандидат в президенты Айрикян снял его с редакторства, но затем вернул: не мог обойтись без моего дружка.

Когда Вазген Саркисян затем, месяца через два, громил эту редакцию и наотмашь по лицу бил моего дружка — одна из причин была эта публикация.

После разгрома редации газета закончила свое существование, ну а я — по этой и другим причинам — покинул Армению очень надолго.

Так что — герои ли фидаины или нет, и в чем их истинное геройство, и как стать героем в этой жизни — было большим вопросом и в те времена, во времена первой эпохи фидаинства, также, как и в эти, наши.

Статуя Андраника воздвигнута недавно в Ереване. Она стоит около статуи, кстати, Грибоедову, около кинотеатра «Россия» — «кузова «краза»», и около недавно же воздвигнутой огромной церкви — столичного соборного храма на 1700 человек. Храм этот воздвигнут к 1700-летию принятия христианства армянами. Его автор — талантливый архитектор Степан Кюркчян, автор Дома Камерной Музыки. Но дело-то в том, что собор слишком огромен, плохо сделан и вообще, как-то излишен! Ну да ладно. Говорят, что Степан сделал чертеж музея Ленина, который должны были воздвигнуть, если бы СССР не распался. Он взял и переиначил его в чертеж христианского собора. Зачем хорошему чертежу пропадать? Может, поэтому собор так странен?

Этой странной компании памятник Андранику добавляет свою собственную странность: он изображает военачальника гарцующим одновременно на двух конях. Быть может, это неосознанный и немножко смешной символ раздвоенности армянского сознания вообще (между ориентацией на Россию версус Запад и т.д.) и в частности, между фидаинским геройством и муками христианской совести.

* Ваган Тер-Гевондян и Вардан Ферешетян


ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

… Если я сейчас пытаюсь объяснить феномен, культурное явление «Грант» во всей его масштабности, я должен сказать кое-что о том, как меня Грант сформировал.

Он и Бахтин.

Иногда ведь и сейчас мне хочется понять, найти объяснение — куда мир движется.

В ту эпоху, в часности благодаря Гранту, я решил, что самое главное, на что можно опереться — это текст, состоящий из знаков.

Остального мы не знаем — считал я.

Что мне известно — это тексты.

Их можно взять, прочесть, если они словесные, просмотреть, если они иконические — и составить о них свое мнение, которое тоже, только если будет выражено в эксплицитной знаковой форме — заимеет свое тело, свою оболочку, и останется жить.

С тех пор к этому моему пониманию мира добавилась лишь маленькая деталь: действие.

Я считаю, что самое главное — это действие.

Действие человека по преображению мира.

Почти по Марксу.

Оно не должно быть тупым и топорным. Наоборот. Оно должно быть созидающим красоту. Но оно — действие — первично.

Нам не дано другой реальности, единственная реальность, нам данная — это действие.

Затем идет знаковое действие, действие - текст. Как вариант действия вообще.

Это право на действие — которого я был лишен, как связанный по рукам и ногам, в эпоху застоя — мне возвращено.

Но действие не такое, как в примере Гранта, мастерски противопоставившего тонкого, как свечка, подслеповатого ученого и какого-нибудь Алп-Арслан-алыш-вериш-хана — не действие этого хана по отрезанию голов с тем, чтобы походя, побочно также и установить, в какую сторону течет человеческая кровь.

А действие ответственное.

И его сухим остатком опять-таки становится текст — словесный ли, иконический или вещный — здание, театр, наряд, машина…

И по этому тексту люди судят о качестве действия.

Если здание никуда не годится — и действие было негодным.

Если от него погибли моря и реки — действие было преступным.

И далее.

Значит, необходимо выдавать тексты, но такие, чтоб они кому-нибудь пригодились.

Но не нижайшему общему знаменателю — потому что, потакая их вкусу, им же наносится вред — отнимается у них шанс когда-нибудь перестать быть таковыми.

Ну а как выдавать такие тексты, если не как Грант?

Несмотря на всю трудность его прочтения и оценки?

Его опыт показывает, что его путь был верным.

Его опыт показывает, что не стоит идти легким, проторенным путем, не стоит ориентироваться на «рынок» — будь то «рынок» идей или книжный рынок — а надо прислушиваться к себе и из глубины своей выуживать тот путь, куда хочешь двигаться.

Давид Оганес, поэт, сын Грачья Оганесяна, приходил каждый день на работу в киностудию и говорил: «Еще один абзац из «…Облаков» прочел».

Читал по абзацу в день, по утрам, смаковал, по косточкам разбирал…

Понимать учился…

(Абзацы там большие — может и двухстраничный случится).

А мой приятель, современный прозаик, недавно, сидя со мной в кафе, говорил, что, конечно, с «…Облаками» Грант опростоволосился…

Сел в лужу…

Ну зачем так сложно?

Ну куда?

А я сидел и думал про себя, не смея в лицо ему, моему приятелю, сказать: «Если ты хоть на гран писатель, и если даже ты не писатель, если ты просто человек, читатель — ты не можешь не понимать, что «…Облака» — гениальны».

Но если даже уже когда Грант канонизирован (в смысле: объявлен классиком), умер и похоронен в Пантеоне, некто, профессиональный литератор, может, казалось бы, искренне считать, что «…Облака» не получились — каково же было Гранту в те времена, когда постоянно отовсюду слышалось полнейшее непонимание?

И именно поэтому, не только ради «легких» денег, он стремился в другие искусства: чтобы сделать свое слово хотя бы чуть более общедоступным.

У прозы еще все впереди.

Несмотря на Дэна Брауна.

Я еще и первый слой не исчерпал — говорил мне Грант.

Моя проза — как пыль с тряпки, которую женщина вытряхивает на улицу, стоя на балконе: все остальное еще не написано, говорил мне Агаси Айвазян.

У армянской прозы, да и вообще у прозы еще все впереди.

Да, надо держать ухо востро.

Надо искать новые формы.

Новые жанры.

Надо — ибо таков мир: в нем надо искать.

И находить.

На стыке всех искусств, и всех «…ведений», всех философий.

На стыке всех типов текстов.

Избавляться от бронзовения, глянца, которыми сама идея архетипической сюжетной истории покрылась — в том смысле, что так легко взять очередную «архетипическую» сюжетную историю и технически ее изложить, так как их ведь, якобы, новых не осталось, и все дело в технике и в маркетинге...

Если сводить прозу только к архетипическим сюжетным историям, то их и правда не осталось.

Если сводить ее к безжанровой, бездумной, бесстильной регистрации Времени, Истории — то она канет в безвременье, выродится в застой.

Если отключиться от того, чем, какими текстами, какими искусствами живет человечество — то проза уйдет в нишевость, даже и еще меньшую, чем в эпоху застоя и постмодернизма — потеряет свой царский трон необратимо.

Как Грант, надо держать ухо востро, выходить в другие жанры, быть сам себе литературоведом, создавать свое движение — другого выхода нет.


ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

…Квинтэссенцией роста признания и славы Гранта в советский период стало присуждение ему государственной премии в 1984 году.

Я там был, в том зале Союза писателей, когда миниатюрный Вардгес Петросян, официально сообщив новость, под оглушительные аплодисменты поцеловался с Грантом.

Это был исторический поцелуй.

Из жанра брежневских поцелуев.

Есть иудины поцелуи и есть брежневские поцелуи.

Иудины поцелуи начинают вражду.

Брежневские — мокрые, слюнявые — ее завершают.

Они примиренческие.

Давай все забудем и пойдем хаш кушать.

Мы же все-таки армяне!

Это нас объединяет.

По сравнению с этим все наши склоки — ерунда.

И ты был неправ, и я — пошли хаш кушать!

Этим поцелуем завершалась конкуренция между Вардгесом — представлявшим невротически-нетворческое в застойной Армении, активное, менеджериальное, но бесталанное — самой своей сутью заглушающее все творческое, не желающее оного — и Грантом, победителем.

Получив эту премию, Грант выходил уже на тот уровень всесоюзного признания, до которого Вардгесу было не дотянуться.

Как своими фильмами и постановками пьес Грант пытался не мытьем, так катаньем достучаться до души обывателя — так и своей ставкой на кино и на всесоюзность, на высшую имперскую канцелярию, нежели ее служителей на местах, на двор царя империи, нежели туземную администрацию, он добился победы.

Ход конем.

Ходили слухи, что, когда сверху пришла разнарядка о том, что Гранта следует выдвинуть, Союз писателей отказался.

Но хитрый Грант, видимо, был также и членом Союза кинематографистов — и этот Союз его выдвинул.

Люди смежного цеха, несмотря на то, что сами внутри себя грызлись не приведи господь, однако же к чистому таланту из соседнего цеха отнеслись с бОльшим великодушием, чем его номенклатурные коллеги по ремеслу.

Так завершилась битва Вардгеса с Грантом.

Вардгес с 60-х годов завлекал Гранта во всякие общественные диалоги, в рассуждения, которые строились на том, что, мол, он, Вардгес — впередсмотрящий, урбанист, молодежный лидер, а Грант и его деревенская проза — отрыжка прошлого.

Грант иногда водился на эту приманку, писал ответы, участвовал в диспутах, но в основном молчал и продолжал свое дело.

Вардгес чинил ему препятствия в опубликовании его произведений — Грант находил ходы — публиковал их вначале на русском, и затем уже невозможно было их положить под сукно в Армении, или шел в кино, чтобы отдохнуть, набраться сил и денег заработать для нового витка борьбы.

Моська тявкала, а караван шел.

«Армянские экскизы» Вардгеса повествовали, довольно скучно, о его многочисленных поездках по миру и встречах с зарубежными армянами, о посещении красивых домов богатых всемирных армян, о распивании капучино и виски в беседах об армянской судьбе.

Повесть «Последний учитель» была про девочку, в десятом классе поднявшуюся на стол в классе и протанцевавшую на нем, якобы, голышом (до какой степени голышом — аффтрр скромно умалчивает). Хотел бы я такую смелую и независимую красавицу-армянку в той моей жизни встретить!

Якобы вся школа на ушах стоит, большой скандал — а последний учитель, справедливый, разбирается по сути, что произошло.

Оказывается, ко всеобщему сюрпризу, дети этого класса, и в частности эта девочка — из неблагополучных семей.

Вардгес, наверное, мечтал, что молодежь будет фигеть от кайфа, читая его повесть — как же!

Великое событие в армянской литературе!

Впервые!

Только у нас!

Изображение тинэйджерки, делающей стриптиз!

На столе!

И притом не где-то там — на столе учительской!

В самом здании школы!

Несовершеннолетней!

О, сколько табу было нарушено одновременно!

Подсудное дело!

(Только кого судить — непонятно: одноклассников, учителя, директора школы или аффтрра?)

Вардгес, наверное, мечтал, что его повесть будет раскритикована, обвинена в порнографичности, вызовет скандальный отклик.

Одна-две рецензии подобного рода даже появились в печати.

Но дискуссия заглохла: не о чем было спорить.

Материал не выдерживал спора.

И тогда он, наверное, обидевшись, что его повесть не обвинили в порнографичности, решил пустить своих цепных псов вослед Гранту: чтоб хотя бы его обвинили в инцестуализме.

С концептуализмом Армении не повезло — пусть уж будет инцестуализм.

Пропаганда инцеста в современной армянской литературе.

Тогда Фрейда у нас не переводили почти, не печатали. Вардгес не знал слова Фрейда об инцесте, о том, что секс — слишком значительное событие, чтобы выносить его за рамки семьи.

«Последний учитель» был написан настолько серо и безлико, что никаких не вызвал серьезных откликов, кроме как официозных — типа со стороны Петроса Демирчяна.

Затем Вардгес опубликовал «Белый ворон» — тоже про какого-то одинокого героя-деятеля.

Секретаря райкома, что ли.

Произведения серые, скучные, безъязыкие, типичные примеры соцреализма эпохи застоя, притом соцреализма антиталантливого. Затем он опубликовал роман «Одинокая орешина». По нему один из лучших режиссеров — противоречивый классик эпохи застоя, наш Бондарчук — Фрунзе Довлатян сделал фильм.

Тот самый, что снял «Здравствуй, это я», «Хронику ереванских дней» и «Мясникяна».

Тот самый, что использовал документальные кадры Карена Геворкяна про мировой шахматный чемпионат в своем оттепельном хите «Здравствуй, это я».

Тот самый, что снял, кажется, впервые в кино, в этом своем фильме, Ролана Быкова и Маргариту Терехову.

Тот самый, что отобрал у Карена Геворкяна право делать фильм «Эгнар ахпюр» и вынудил Карена Геворкяна уехать из Армении в первый раз.

Фильм «Одинокая орешина» есть на видео, его можно сейчас взять и посмотреть.

А книгу я не встречал.

Бывая в Ереване, я постоянно копаюсь в книжных завалах.

Их там много.

Люди сдают книги советской эпохи в надежде выиграть гроши, неконвертируемые армянские драмы.

Сдают книги целыми библиотеками.

Они сдают их вместе с книжными шкафами — крепкие деревянные книжные шкафы стоят на улицах города, полные книг.

И ни разу за весь период моих археологических изысканий я не встретил ни одной книги Вардгеса.

Самое интересное его произведение, однако, называлось «Пустые стулья на дне рождения».

Это был роман про то, как со всего мира должны съехаться на день рождения то ли отца, то ли матери-основоположницы рода дети, внуки, правнуки, родственники.

Идея в том, что армяне разбросаны по свету.

Естественно, из-за геноцида, который пережили основоположник или основоположница рода.

Но суть романа была в том, что в нем происходил диалог между кем-то и кем-то о том, а не пора ли нам забыть геноцид?

Пойти вперед, оставить эту черную страницу истории позади…

Почти как в том диалоге, который я отобразил в предыдущей главе.

Но даже и еще менее талантливо;-)

Роман вызвал бучу.

Его сжигали на улицах.

Вардгес добился своего: он наконец вызвал скандал.

Не стриптизом отроковицы, так отказом от геноцида.

Вероятно, вместе с этой книгой сожгли и остальные произведения Вардгеса, и поэтому я их больше никогда не встречал.

Сжигание этого скандального романа, пожалуй, самое крупное событие, самый крупный скандал в Армении непосредственно перед началом карабахских событий и митингов.

Роман сожгли — и пошли требовать Карабах.

Бедняга Вардгес, небось, думал, что он провозвестник светлых и нетрадиционных идей.


ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

Эта идея — забыть в одностороннем порядке — не раз возникала.

Как Горбачев в одностороннем порядке рушил берлинскую стену — так и среди армян есть некоторые, требующие в одностороннем порядке прекратить требовать признания геноцида.

Эта идея всегда была.

Советский строй не требовал забыть геноцид, но запрещал упоминать — вплоть до 1965 года.

После разгрома и запрещения дашнаков и национализма в 20-е годы, в связи с тем, что кемалистская Турция была союзником СССР, о геноциде говорить почти запрещалось.

Тем более, свой собственный — местечковый, советский геноцид развернули в 30-е.

Было чем заниматься, нежели льасы точить.

Но полностью запретить было невозможно: как и церковь, геноцид был отделен от государства, от официальной идеологии, но существовал в домах у людей, как бумажные иконки и свечечка в углу. Как книга Нарека под подушкой у больного.

Авось вылечит, авось досметри ухойдокает.

Но с другой стороны, ведь были волны репатриации: в 20-е был клич, чтобы разбросанные по миру армяне вернулись в Советскую Армению — ее строить.

Первым этот клич Мясникян кинул.

Некоторые великие вернулись, среди них Сарьян, Тотовенц, Аветик Исаакян.

Многие специалисты, академики, ученые.

Большинство их ухойдокали или хотя бы посадили и сослали в 30-е.

Но несмотря на это, в 30-е же был и новый призыв к репатриации.

Тут уже вернулись простые люди, местные коммунисты, много народу приехало не с западных стран: с Ближнего Востока, к примеру.

Их потом послали на войну, а тех, кто выжил, сослали в 1948 году.

Но сразу после войны, где-то в 1946-м году, был и еще один призыв к репатриации.

И тут тоже куча народу понаехало: бедняки, ремесленники возвращались в послевоенный голод.

Их уже не успели сослать, хотя некоторых все же тоже в 1948-м сослали.

Большинство из них осело в пригородах Еревана и по Армении.

Их поселения имели имена старых их поселений в Османской Турции, типа: «Новый Баязет», «Новая Киликия», «Новый Эрзерум», «Новый Мараш» и т.д.

Вот эти-то, прямые потомки геноцида, и не могли его забыть в первую очередь.

Пожив, оглянувшись, оклемавшись, они в 1965-м году, на пике оттепели (ведь она поздно докатилась в провинциальную Армению, на периферию. Везде уже закручивали гайки — а у нас только началось), решили отметить 50-летие геноцида.

И 24 апреля вышли на улицы.

Это память людская перла из всех щелей.

Пошли к площади Оперы.

Компартия Армении решила пойти на компромиссное решение: сделать закрытое торжественное заседание в здании Оперы.

Но ведь Таманян — помните? Замысливал-то здание Оперы не как здание Оперы, а как сверхмодерновое народное здание для того, чтобы шествия, начавшиеся вовне его, проходили сквозь него!

Это не было реализовано, и путь для шествий, который Таманян создал, был переоборудован в часть сцены.

Но воспользовавшись задумкой Таманяна, народ прорвал кордон, прорвал двери и прошел через здание! Осуществил таманяновскую идею.

Номенклатура была в шоке.

Для большинства из них, папенькиных сыночков, размягчившихся в благословенные годы Хрущева и Брежнева, предпринимать действие против восставших масс было совершенно внове.

Надо было вызывать танки, что ли.

Что делать?

Друг моего папы, тогда работавший в аппарате ЦК, от оторопелости приказал поливать толпу из брандспойтов.

Что и было сделано.

Он затем до конца жизни не мог простить себе этого.

Хотя друзья ему простили, так как он был мягкий, слабый, но добрый человек.

Народ полили, а затем многих арестовали.

Именно в этот момент был впервые замечен в политике Левон Тер-Петросян — один из тех студентов факультета востоковедения университета, который участвовал в бунте, был полит из брандспойта и затем арестован.

Его семья была из тех самых, что прибыли в Армению по последнему, послевоенному призыву к репатриации, в середине сороковых.

Арестованных отпустили через несколько дней.

Больше призывов к репатриации умная советская армянская власть не выкликала.

Наоборот: начался процесс депатриации: армяне, как евреи, подавали заявления, чтобы уехать из СССР.

Они уезжали в Лос-Анджелес или во Францию, чтобы якобы объединиться с родственниками.

Это стало великолепным теневым бизнесом — оформить родственную связь.

Это дошло до пика во время распада Союза и продолжается до сегодняшнего дня.

Разница в том, что раньше было трудно выехать из страны, а сейчас не так трудно.

Поэтому многие едут без статуса, как беженцы, становятся нелегалами, или уезжают временно, как экономические мигранты.

Наверное, миллиона полтора армян из Армении находится вовне.

А может и больше.

Из них бОльшая часть — в России и в Америке.

Армяне сейчас — пятая самая крупная этническая группа в России.

После чеченцев.

Вскоре армянская национальная власть, оклемавшись от распада Союза, я уверен, вновь кинет клич, призовет к репатриации.

И народ потянется обратно.

Тот, кто так и не смог устроиться как следует вовне.

У тонкого лирика-большевика, умершего от чахотки, Вагана Терьяна есть стихи, превращенные в песню: «Крутись, вертись, моя карусель, слышал я издревле твою песнь».

Это очень лирично. «Пой, ласточка, пой, сердце успокой».

Куда будут ссылать, выселять на этот раз, когда все вернутся?

Или это слишком пессимистично?

Или, наоборот, оптимистично: на земли, наконец оттяпнутые от Турции в обмен на признание геноцида?

Восстание 1965-го года привело к тому, что геноцид был скрепя сердце принят армянской советской властью: постановили создать памятник.

И создали.

Хороший.

Тот самый, который армянские парни славянских девушек приглашают посетить:

«Ночной геноцид покажу!»

Ночью он светится красиво.

Опубликовали труды «Младотурки перед лицом истории», «Геноцид армян в Османской империи» и некоторые другие.

Позволили отмечать 24 апреля.

В советский период рабочий день не отменялся, но, как бы, неформально все были свободны идти на гору, к памятнику, класть цветы к вечному огню.

Все всегда сбегали с уроков в школе и в вузах в этот день.


ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

Уже при Тер-Петросяне политика новой независимой Армении была направлена на то, чтобы отказаться от претензий к туркам, раскрыть границы, оставить разговоры о геноциде ученым.

Эта позиция была также подкреплена и сильной пораженческой позицией среди властных кругов в карабахском вопросе, проповедуемой в первую очередь одним бывшим учителем и политическим деятелем, Ашотом Блеяном.

Он писал, побывав в Азербайджане, что Баку так силен, что они так быстро развиваются, что вскоре вновь нападут на нас и покорят Карабах.

Надо сразу отдавать!

За это он был посажен в тюрьму.

Придумали, якобы он в своей школе взятки брал, чтобы найти повод и его посадить.

Но все знали, что настоящая причина — его пораженческое миротворчество.

Однако в конце концов и сам Тер-Петросян, всегда придерживающийся очень миролюбивых позиций, умудрился преподнести некий постулат о необходимости заключения мира в таком свете, что его выставили пораженцем, и он ушел с поста президента.

Впрочем, это была сложная история.

Важно отметить, что пораженчество в армянской национальной мысли («Васаковщина» — по имени негативного героя романа Дереника Демирчяна «Вардананк» Васака, смердяковского брата героя Вардана. Васак предлагал принять зороастризм) всегда существовало в той или иной форме.

Беда с пораженческим мышлением была в том, что оно преподносилось слишком уж топорно и неубедительно.

Намного сильнее был аргумент советского периода про интернационализм и то, что все люди — братья, следовательно — проблема исчезла как таковая.

Аргумент, как в «Золотом теленке»: вечный жид умер!

Еврейского вопроса больше нет!

Армянского вопроса больше не было.

Мой дедушка отдал своих дочерей в русскую школу, ибо это был интернациональный язык будущего.

Нет ничего неверного в желании мира, в стремлении оставить прошлое позади и двигаться к будущему.

И есть много надуманного в ура-патриотизме публики и масс.

Массами всегда манипулируют.

Однако преподнесение миролюбивых и, так сказать, якобы прогрессивных пораженческих идей звучало ужасно топорно, как будто специально формулировалось так, чтобы спровоцировать массовую ненависть к преподносящему и к любой миролюбивой идее.

Обычно считается, что сжигают хорошие книги.

Венцом царства Карена Демирчяна в застойной Армении — и царства Вардгеса Петросяна в Союзе писателей — был тот факт, что в конце их царства сжигали бросовые книжки Вардгеса.

Парадокс!?

Абсурд!?

Мой дядя, номенклатурный журналист-международник, тоже после распада Союза сжигал свои конъюнктурные книжки, опубликованные в 1980-е.

Их время прошло, он мне говорил.

Он их сжигал сознательно и честно: он их писал, так как такова была конъюнктура.

Теперь она завершилась.

Он собственноручно их сжигал.

Свою жизнь.

Глядя на это, я решил: никогда не буду делать ничего конъюнктурного!

Я не хочу сжигать свои книжки.

Грант учил меня этому: историзму.

Всегда поступать только так, как перед лицом Истории.

Перед судом Истории.

Жизнь дается один раз, и иначе — глупо.

Никакие материальные приобретения не компенсируют впустую прожитую жизнь, поделом сожженные книжки.

Многие конъюнктурщики были не виноваты: они просто забыли, чуть ли не генетически забыли, что есть высший суд Истории.

Что вскоре История вернется, как бы ни казалось, что она от нас отвернулась, что мы попали в безвременье, в клоаку без входа и выхода, как бы обернутую тканью, заглушающей любой звук Истории извне и не дающей нашим звукам пробиться в Историю.

Вскоре она вернется, мы будем в нее выкинуты, абортированы, рождены недоношенными, и начнется суд.

Поэтому тем, кто думает, что сегодня — вновь застой, тем, кто попал в это дежавю застоя, наступившее после ельцинской эпохи, мой маленький совет: покрепче держите кошельки своей историчности!

Их у вас срежут — и не заметите!

Никто не будет забыт, и ничто не будет забыто.

Не путайтесь!

Не мельтешите!

История возродится.

Не разменивайтесь по мелочам!

Но на этом история с Вардгесом, самопровозглашенным радетелем прогресса и урбанизма, не завершилась.

Через некоторое время он был убит!

Это была темная история, с наемными убийцами, заказным убийством, из-за денег, драгоценностей или имущества, плюс там был какой-то треугольник, по-моему, и любовница или любовник имели отношение к этой истории…

Грант в свое время говорил: Вардгес меня не любит, потому что моя жена красивее, чем его.

Он, как и обычно, зрил в корень.

Оказалось, что не только Вардгес не любил Гранта, но и жена Вардгеса не любила Вардгеса.

Так бывает.

Интересно, кому достался его замок в Аштараке?

Тауэр в Тауэре?

После независимости, с возникновением олигархов, и не такие замки в провинции возводятся...

По сравнению с ними Тауэр Вардгеса — обыкновенный особнячок.

Так комитрагично завершилась эпопея конкуренции Вардгеса с Грантом.

Так безрадостно завершилась эра Вардгеса Петросяна, крупного общественного деятеля эры застоя, создателя и первого редактора журнала «Гарун», многолетнего бессменного администратора Союза писателей, обеспечивающего более или менее безбедное существование писателей, способных и не очень, потроившего дома отдыха для них, предоставляющего им поликлиннику литфонда (хоть ресторана «Грибоедов» в Армении и не было), сидящего в красивейшем особнячке Союза писателей в центре города — благо Карен Демирчян был его одноклассником — и добивающегося других номенклатурных благ, благословенных, якобы, благ эпохи застоя для передового, хоть и плохо управляемого и разношерстого, отряда идейных борцов за блага социализма, национальных по форме и социалистических по содержанию — которыми он управлял железной рукой, пока не дрогнула она от подземных толчков Истории.


ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

Следующим важным событием, через год после получения госпремии, было 50-летие Гранта.

Я знал, что ему подарю: друг отца, директор музея дерева, делал аналои из дерева и кожи, и обложки, в которые закладывались адресы, стилизованные под древние надписи на пергаменте.

Папа от моего имени попросил его, Генриха, сделать такой маленький аналой с обложкой.

Узнав, что это для Гранта, Генрих постарался.

Дело было за малым: за надписью в адресе.

Но я знал, что там будет написано.

Как-то раз, перелистывая великую средневековую поэму Нарекаци «Книга скорбных песнопений», я нашел там следующую строку…

Текст был приблизительно таким: и не дай, господи, мне возжаждать — и не напиться воды, понять — и не смочь передать, увидеть — и не смочь понять, испытать родовые муки — и не родить, «облачиться» (налиться облаком, тучей) — и не выплеснуться, не пролиться дождем…(не сдождиться…).

Я не знал, эта ли строка стала причиной того, что Грант назвал свое произведение «Сдождившиеся облака».

Может, да, а может, он взял заглавие откуда-то еще, хотя это словосочетание не было расхожим выражением, в отличие от «прошлогоднего снега».

А вероятнее, Грант просто услышал эту фразу глубоко у себя в душе…

Как бы то ни было, цитата из Нарекаци придавала дополнительный смысл выражению «Сдождившиеся облака».

Прямая интерпретация заглавия означала, действительно, «прошлогодний снет», нечто неважное, давно-прошедшее, грустно потерявшее актуальность.

Текст же Нарекаци выражал пожелание, чтобы если у человека — или нации, или общества, или деревни — если накопилось у них, в них, если, как туча, беременны они — творчеством, конечно же — чтобы это выплеснулось, чтобы это разродилось, не засохло, не прошло безрезультатно...

Именно об этом были наши беседы с Грантом.

И его собственный нескрываемый страх: не сказать самого главного, не успеть, не досказать…

И наш обоюдный страх за армянскую культуру.

И наша жалость по поводу того, что она столько раз была беременна, а так мало рожала — и мы это отсутствие тысячи Моцартов, эту смерть потенциальных тысячи Моцартов, конечно же, относили за счет отсутствия государственности и наличия геноцида…

Но также и за счет национального характера, душащего гениев.

Хотя, вероятно, это не так уж и национально: «Гений и толпа», программное полотно армянского классика Егише Татевосяна, одно из центральных экспозиций в Картинной Галерее, показывает, что проблема тут наднациональна: нет пророка в своем отечестве.

В определенном смысле с геноцидом нам повезло: мы могли вечно обвинять других в уничтожении наших Моцартов.

Но пришла пора и самим задуматься: а стоит ли нам их душить самим в собственном соку, в зародыше, в собственных железных объятиях в перерывах между историческими волнами геноцида?

А как этого не делать?

Как не только соблачиться, но и сдождиться?

Как всякой приличной советской нации, армянам было более свойственно ссучиваться, буреть, нежели с-облачаться, тем более дождиться.

Подспудно я еще хотел уколоть Гранта, подначить его: он уже года два, еще даже до получения премии, не публиковал ничего нового, все писал свой бесконечный роман, о котором было известно, что написано то ли 700, то ли 800 страниц — но ничего художественного не публиковал.

Я хотел сказать ему: Ну давай же, Грант, мы ждем!

Мы, ненасытные, жадные, жаждем нового творения твоего, нового свершения, нового продвижения армянского языка, армянской мысли, армянского образа в мир, в наши души, нового учения, нового пиршества языка, нёба, ума и чувств, нового просветления!

Я и мои родители пошли его навестить после всех официальных мероприятий, отдельно, в один осенний вечер.

Подарили ему деревянный аналой.

Он прочел надпись и сказал: Да, Нарекаци — это, конечно…. Я часто думаю об этом гении, об этих его строках…

Затем сказал: Я люблю вещи из дерева. Эй, жена, принеси-ка то, что мне подарил тот мой друг!

Жена принесла из другой комнаты деревянного коня — любительски вырезанного из цельного куска бревна, размером с большую кошку, блестящего, покрытого лаком цвета дерева.

Хорошая вещь, не правда ли? Сказал Грант.

Деревянный конь.
SecoursCatholique лого  National Endowment for Democracy лого  Heinrich-Böll-Stiftung лого
Кавказский Центр Миротворческих Инициатив
 Tekali Mic лого  Turkish films festival лого
Текали карта
 Kultura Az лого  Epress.am лого   Kisafilm лого
© Ассоциация Текали - info@southcaucasus.com
 Гугарк Сеймура Байджана   Contact.az лого